выставить на поле битвы, и даже эти цифры сильно варьировались: от 30 до 70 тыс. человек в Среднем жузе; примерно 30 тыс. в Младшем жузе (хотя под наблюдение попали только 20 тыс.); даже в маловероятном случае, если бы два жуза полностью объединились, общая численность составила бы 100 тыс., а то и меньше[63]. Еще менее надежными были сведения о благосостоянии кочевников, которое сторонние наблюдатели могли оценить только в порядках величин и в общих чертах. Казахи, как представлялось, были далеко не так богаты, как (по их собственным утверждениям) в прежние времена [Левшин 2005: 155], но верхушка их все еще держала огромное количество скота: 1000–3000 овец и «часто» 1000–2000 лошадей [Рычков 1887:198–199,208-209][64]. На основе этих статистических данных складывалось расплывчатое представление о малочисленном населении, ведущем кочевой образ жизни; некоторые чрезвычайно богаты, другие настолько бедны, что даже не имеют скота и не могут кочевать[65].
Из-за смены времен года и скорости, с которой домашний скот поедал траву, казахи совершали несколько крупных кочевий в год. Ханыков описал это своим витиеватым слогом:
Когда солнце весенними лучами освободит Северные Степи от снегового савана и вызовет из обновленной земли на короткую жизнь сочные травы, Киргизы и стада их спешат запастись силами, чтобы переносить тяжкие ощущения прочих времен года. Но довольство их продолжается недолго. В начале мая самые привольные части степной поверхности редко когда не представляют печального вида желтой равнины, покрытой пригоревшею от солнца травою; тогда Киргизы еженедельно должны переносить свое легкое жилище с места на место и, скитаясь по берегам речек и ручьев, только беспрестанною подвижностью спасать стада и себя от голодной смерти [Ханыков 1844: 56].
Осень тоже была засушливым периодом, в который люди были заняты подготовкой к зиме – времени ограниченной мобильности, самому тяжелому и опасному времени года. В этом смысле надежными не были даже владения самых богатых кочевников: все зависело от наличия или отсутствия препятствий к передвижению и от капризов природы.
Хотя на «оседлый» взгляд сезонные кочевья могли выглядеть всего лишь беспорядочным блужданием, некоторые авторы царского времени достаточно хорошо понимали принципы, на которых основывалась система. С одной стороны, связи между отдельными жузами и конкретными территориями казались им более прочными, чем это сложилось исторически: Младший жуз занимал Оренбургскую степь и земли, граничащие с Каспийским морем, Средний – Сибирскую степь, а Старший имел пастбища в Семиречье и на территории современного Синьцзяна [Рычков 2007: 195][66]. С другой стороны, они считали, что род как подразделение жуза служил главным принципом структурирования казахской жизни, в том числе во время пастбищных кочевий, и имели четкое представление о предпочитавшихся этими родами летних и зимних пастбищах (каз. жайляу и кыстау соответственно) [Рычков 1887: 97-103][67]. Если царские чиновники не могли удерживать кочевников в границах государства, они, по крайней мере, знали, где их ожидать. Кроме того, они полагали, что эта ситуация стабильна и, что более важно, такая дележка пастбищ соответствовала более привычному для них территориальному делению.
В каждом роду правит среди них тот, кто богатейший и считается среди них самым разумнейшим, но поскольку названия этих кланов происходят от самой их древности, а поскольку они очень многолюдны и обитают на немалых окружностях, их можно сравнить с нашими уездами и волостями, имея своих особых администраторов, которых они называют старейшинами. Они объединяются для достижения единой цели только в тех случаях, когда в этом есть неизбежная необходимость или этого требует благо всего рода… Каждый казах знает, к какому роду принадлежит, и от рода к роду не переходят [Там же: 201].
Такой порядок не предотвращал конфликтов между родами, несмотря, как утверждал Левшин, на их самые благие намерения [Левшин 2005: 12]. Напротив, столкновения из-за территории и ресурсов происходили часто, в угоду гораздо более узким политическим и экономическим интересам [Там же: 63,155]. Но как сезонные миграции, так и конфликты, узаконенные традициями поколений, имели, по крайней мере, форму и логику: сезонные перемещения родов и частей родов имели установленные маршруты, с остановками в урочищах, на которые каждый род имел традиционное право пользования[68].
Собственно, организация и самоуправление казахов во многих аспектах определялись именно кочевым скотоводством. Однако царские наблюдатели отзывались об институтах, порожденных кочевой мобильностью, в основном отрицательно. Не имея писаных законов в силу своей неграмотности и мнимого невежества, казахи разрешали споры через народных судей, по одним версиям – на основании «естественных законов», по другим – исходя из «установленных обычаев и законоположений Корана»[69]. Со временем, благодаря публикациям А. И. Левшина и Г. И. Спасского, возникло приблизительное представление о существовании свода норм обычного права «Жеты Жаргы», созданного при Тауке-хане (годы правления 1680–1715), где устанавливались меры наказания за различные преступления (включая кун, выкуп за убийство) [Спасский 1820: 130–131][70]. Позднее, основываясь на этом представлении, царские чиновники поставят перед собой неосуществимую задачу по уточнению и кодификации обычного права[71]. Однако вначале наблюдатели были более склонны отмечать практические проблемы: слабая исполняемость решений, основанных на обычном праве, вынуждала недовольные тяжущиеся стороны и их родственников прибегать к обычаю «баранта» (каз. барымта) – захвату скота как способу мести за обиду или компенсации за причиненный ущерб. Этот обычай, наиболее часто практикуемый во время летних и осенних миграций, неизбежно благоприятствовал сильному [Рычков 1896: 268; Броневский 1830: 79–80; Ханыков 1844: 59][72]. Безусловно, кочевой образ жизни обычно сопряжен со слабой управляемостью, и часты ситуации, когда преобладает право сильного; люди, недовольные своими вождями, просто бросали их ради других, тех, что лучше соответствовали их «диким» наклонностям, – привилегия, которой оседлые народы были лишены [Мейендорф 1975: 41–42; Левшин 1832: 241–242; 2005: 127].
Такая система доморощенного правосудия и управления могла бы в подходящем контексте снискать некоторую долю одобрения в духе Руссо, как восхваление простой и первозданной морали людей, живущих в естественном состоянии согласно естественным законам[73]. Но, похоже, исследователи первой половины XIX века не распространяли подобные представления на казахов и степь. Самое большее, что они могли сделать на пути культурного релятивизма, – это отметить, что слабость казахских правителей потенциально вынуждала чиновников прибегать к стратегии «разделяй и властвуй», и на словах признать баранту ритуализированным, регулируемым явлением в жизни казахов, а не бесконечной чередой краж и убийств[74]. Царские наблюдатели обратили внимание на существование правящей элиты – «белой кости», представители которой имели наследственное право на высокие должности (ханов или султанов), и стремились вступить с ними в союз, чтобы стабилизировать