Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 62
таких дисциплинах, как культурная антропология и археология. Интерпретации материальных объектов в антропологии, этнографии и археологии переоцениваются параллельно с осознанием породившего их контекста. Обычно взаимозависимость между объектом и его контекстом (национальным, этническим, культурным, историческим или экономическим) замкнута на себе. Материальный объект используется для воссоздания культурного контекста и идентичности, и, в свою очередь, такой объект сам определяется через смысл, извлекаемый из этого контекста[66]. Так, я хотела бы вытянуть одну незаметную на первый взгляд, но показательную ниточку из богатой истории этого взаимодействия, связанную с печально известным немецким археологом Густавом Коссинной (1858–1931), чья концепция о взаимосвязи этнического, национального и материального сложилась после знакомства с философиями Гердера и Фихте. Volk в качестве принципа организации дискурса привел Коссинну к убеждению о превосходстве арийской и раннегерманской культур, поскольку для них был характерен высокий уровень материальной культуры[67]. Переоценивая уровень развития их материального мира, археолог, соответственно, довольно легко сводил неарийские культуры к более низкому уровню.
Еще один шаг, проложивший путь к предпосылкам геноцида, был сделан в рассуждениях немецких юристов, которые интерпретировали понятие суверенной власти и ее взаимосвязи с условиями чрезвычайного положения. Карл Шмитт открыл свою «Политическую теологию» известным определением авторитарной власти как такой, которая принимает решение о чрезвычайном положении как необходимом для общества [Schmitt 2005]. Наиболее ощутимыми результатами этих политико-философских представлений стало введение чрезвычайного положения в Третьем рейхе и инициированных Гитлером Нюрнбергских расовых законов. Хотя их можно рассматривать как этап процесса эссенциализации, эти законы также привели к четкому расовому различию между гражданином Германии – арийцем и гражданином Германии – евреем. Более того, считая немецких евреев только «подданными» и провозглашая, что они не имеют политических прав, Нюрнбергские законы исключили евреев из общества Третьего рейха[68]. С изменением юридического статуса немецко-еврейские права собственности были упразднены на практике, хотя ни один закон не легализовал полное лишение этой части населения какой бы то ни было собственности. Восприятие этих «лишенцев» как культурно и расово неполноценных, освобожденных от защиты закона и одновременно подчиненных ему в вопросах смерти и наказания, быстро привело к дальнейшим расистским искажениям. Веками еврейство определялось прежде всего через категории религии и этнической принадлежности. В 1930-1940-х годах биологически истолкованная форма еврейской идентичности проецировалась – независимо от того, насколько изменчивой она оказывалась на деле, – на всех, кто соответствовал точно определенным расовым критериям, и, как следствие, распространялась на мир их материальных ценностей. Таким образом, собственность и идентичность сливались воедино.
В свете этих правовых, культурных, экономических и политических процессов, которые по-разному применялись на территориях, оккупированных Германией во время Второй мировой войны, рассмотрим следующее предметно-ориентированное стихотворение. Оно дает важное представление о том, как в годы войны понимались индивидуальная собственность и идентичность:
Non omnis moriar – вотчины моей гордость,
Луга скатертей моих, шкафов неприступных крепость,
Простыней просторы, постель драгоценная
И платья, светлые платья останутся после меня.
Нет никого у меня унаследовать это,
Так что пусть вещи е[69] твоя рука ухватит,
Хоминова, львовянка, шустрая жена шпика,
Доносчица скорая, мамаша фольксдойча.
Тебе, твоим пусть они служат, все-таки не чужим.
Близкие вы мои – и это так, не пустое слово,
Помнила я о вас, вы же, когда шли полицаи,
Тоже помнили обо мне. Поминая меня,
Пусть друзья мои сядут при кубке
И выпьют за мое погребенье и за свое богатство:
Коврики и парчу, тарелки, подсвечники —
Пусть пьют они всю ночь, а с рассветом
Пусть начнут искать золото и драгоценные камни
В диванах, матрасах, одеялах и коврах.
О, как будет гореть в их руках работа,
Клубы конского волоса и морской травы,
Тучи распоротых подушек и облака перин
К рукам их прильнут и превратят их в крылья;
А кровь моя свежая паклю с пухом склеит
И окрыленных внезапно превратит в ангелов[70]
[Ginczanka 1991: 141].
Незаслуженно малоизвестным автором этого стихотворения, сохранившегося неведомым образом в единственной копии, является Зузанна Полина Гинцбург, молодая польско-еврейская поэтесса, публиковавшаяся под псевдонимом Зузанна Гинчанка. Известно, что жизнь поэтессы началась в Киеве, где она родилась в 1917 году. В том же году семья Гинцбургов переехала из Киева в Рувнэ (польск. Równe, в настоящее время – Ровно), в то время польскую Волынь; именно в Рувнэ будущая поэтесса получила среднее образование и написала свои первые стихи на выбранном ею для литературных опытов польском языке[71]. Далее она продолжила обучение в Варшавском университете. Гинчанка участвовала в оживленной литературной жизни Варшавы, входила в кружок Витольда Гомбровича в кафе «Земяньская» и быстро снискала популярность. В 1936 году она опубликовала свой первый и единственный сборник стихов «О centaurach» («О кентаврах»). В довоенный период тематика ее поэзии колебалась от сатирической и антифашистской до чувственного выражения женственности. Ее лирический голос, который только начинал набирать силу в межвоенный период, заглушил опыт военных переживаний.
Скромные литературные опыты Гинчанки военных лет нельзя, согласно научному делению, отнести к литературе концлагерей и гетто: поэтесса никогда не была ни в одном из этих мест. Во время войны она переехала из Варшавы в Рувнэ, но потом вновь начала искать убежище – на этот раз в занятом советскими войсками Львове, где вышла замуж за искусствоведа Михала Вайнзихера, хотя до того у нее были отношения с художником Янушем Возьняковским. Вторжение Гитлера в СССР и захват аннексированных ранее польских территорий, включая Львов, изменили статус еврейского населения. Для Гинчанки вторжение стало поворотным моментом в ее биографии: с этого момента она никогда не могла открыто называть себя еврейкой и решила жить «на поверхности» как польская нееврейка. Во Львове она едва не погибла из-за доноса соседа. Впоследствии, с помощью Возьняковского и подруги Марии Гюнтнер, поэтесса переехала в Краков, где жила с Вайнзихером. Его и Возьняковского арестовали и убили первыми. Арест Гинчанки гестапо имел дополнительный трагический аспект: она попала в тюрьму за связь с подпольным коммунистическим движением, а не по причине своего еврейского происхождения[72].
Стихи Гинчанки – яркое свидетельство превращения жизни в полное опасностей выживание. В одном стихотворении, лишенном заглавия, она упоминает о событии, которое едва не стоило ей жизни: ее соседка Хоминова[73] с сыном, пособником нацистов (оба упомянуты в тексте), донесли на нее в Schutzpolizei. Гинчанка спаслась благодаря соседу по комнате, официанту, который вывел ее через черный ход[74].
Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 62