Холд прусский, курфюрст прусского короля, на коленях перед польским королем принимает от него санкцию[47]. Блестяще иллюминована краковская площадь, и катафалк украшен красным сукном. Рыцари и дамы, конные и пешие фигуры движутся эффектными пятнами. Народ всех состояний и возрастов толпится и переплетается на том торжестве. Родители указывают детям главных лиц и объясняют значение великого события. В картине столько золота и блеска, колорит ее так горяч, настроение так страстно, что невольно отдаешься ему и увлекаешься этой героической сценой – она поражает, ослепляет…
Повернувшись наконец назад, увидел картину Семирадского «Светочи Нерона»[48] и едва узнал ее: она мне показалась черной и безжизненной. Я едва верил глазам – ужели это та самая, так ослеплявшая весь Петербург картина? Нет, она почернела вследствие сырости или другого химического процесса в красках. Или так велика сила искреннего, глубокого вдохновения перед искусственно возбужденными праздными силами таланта? Да и слабый рисунок Семирадского разве может идти в сравнение с могучим стилем Матейко!
Правда, Матейко уж чересчур добросовестен, даже в ущерб себе.
Масса подавляющего материала в других его картинах, например в «Битве при Грюнвальде», даже мешает общему впечатлению. Несмотря на гениальный экстаз центральной фигуры, все же кругом, во всех углах картины, так много интересного, живого, кричащего, что просто изнемогаешь глазами и головой, воспринимая всю массу этого колоссального труда. Нет пустого местечка: и в фоне и в дали – везде открываются новые ситуации, композиции, движения, типы, выражения. Это поражает, как бесконечная картина вселенной, по мере того как напрягается зрительный аппарат наблюдателя.
Да, картины Матейко надо изучать, хотя большое наслаждение доставляет созерцание и каждого куска его картины. Вырежьте любой кусок – получите прекрасную картину, полную мельчайших деталей; да, это-то, конечно, и тяжелит общее впечатление от колоссальных холстов. Вот хотя бы его «Костюшко после победы под Рацлавицами». Сколько чудесных кусков, строго нарисованных, прекрасно написанных, а в общем вредящих картине. Да, в картинах – нужны фоны, нужны пространства для отдыха глаз и для простора главных фигур. Говорят, близорукость автора была причиной такой работы, – возможно. Большая техническая ошибка этого могикана исторической живописи, что он решительно везде – на всех планах и во всех углах картины – подробно заканчивает все детали всех предметов с одинаковой страстью и любовью. Малейшие полутона, которые видны в натуре только при долгом рассматривании какого-нибудь куска, – жилы на руках, ногти, блеск на них, все мельчайшие переливы, рефлексы от всех предметов, часто даже в преувеличенной дозе, – все подчеркнуто. Неужели ошибочна теория, будто бы в большой картине, чтобы не пропадали детали, надо их резче очерчивать? Нет, я думаю, это просто недостаток зрения – близорукость живописца – был тому причиной. Отодвигаясь немного от своей картины, он уже смутно воспринимал написанное и потому умышленно усиливал все мелочи.
Но с какой любовью, с какой энергией нарисованы все лица, руки, ноги – да и все, все! Как это все везде сrеsсепdо, сrеsсепdо, от которого кружится голова!
Нельзя не удивляться этой гигантской выдержке, этому беспримерному терпению. Такое отношение возможно только при горячей, страстной любви к искусству.
Сегодня в десять часов я был уже на Флорианской улице. У подъезда, где жил Матейко, стоял и колыхался народ под огромным черным флагом. В узкую дверь в порядке входили и выходили посетители. Жандарм, молодой красивый поляк, посреди двери упорядочивал публику и не пускал нищих и бродяг, плохо одетых. Вся темная лестница, до седьмого этажа, декорирована черным газом, растениями и свечами.
Вот и покойник. С крепко сложенными тонкими пальцами бледных рук. Лицо цвета пергамента было страшно, несмотря на кротость и спокойствие; высокий горб на носу выступил теперь еще более. Зачесанные назад волосы и борода Непгi IV с едва заметной проседью. Ему было всего шестьдесят пять лет.
Рано сгорел этот великий энтузиаст, горячий патриот. Подвиг его на прославление своей родины – беспримерный по своей колоссальности. Для создания этого великого цикла польской эпопеи нужны были гигантские силы и преданная душа. Да, в этом небольшом теле жила действительно героическая душа…
После полудня прояснилось. Я вышел за город, прошел по полотну до шоссе. По прекрасному, ровному, как бильярд, полю учились новобранцы, и залпы их часто направлялись в меня. Я не боялся – я знал, что это холостые заряды. Я больше чем когда-нибудь верю в общее примирение всех народов… Пусть эти молодые хлопцы бегают, резвятся со своими молодыми офицерами и неустрашимо шлепают в лужах и канавах воды.
Над этими лилипутиками, как казалось с насыпи, весь горизонт покрывала живописная гора с садами и домиками у подола. Миром и благополучием веяло от этой картины; только посреди горы искусственно насыпанная колоссальная пирамида – Костюшкин холм[49] – резко куполом вздымалась к небу и притягивала к себе. Говорят, этот холм насыпали поляки под строгим запретом австрийских властей – в рукавах носили землю.
На центральной площади каждое утро я вижу свежий венок Костюшко, лежащий на каменной плите на том месте, где он принимал присягу нации.
В картине Матейко он представлен на великолепном коне, в светлом шелковом кафтане, с развевающимися кудрями времен Директории и вдохновенным счастливым лицом юноши. Щеголеватые уланы, храбрые шляхтичи и масса, масса хлопов-галичан в белых кафтанах, с насаженными на древке косами – все ликовало победу на месте этого холма.
23 октября 1893 г., КраковПисьмо третье
Ветреное племяСкакунов забыло, что в полях в то времяМузыки и вкуса был он представитель.
Я. П. Полонский[50]Вчера уже целой кавалькадой, в обществе молодых краковских художников, мы ездили на «Копец Костюшко»[51]; здесь, говорят они, погребено его сердце.