Мысль Георгия Адамовича о переписке «из двух углов» Георгий Иванов тут же подхватил. Тем более что все это означало сближение с Адамовичем после длившейся столь долго ссоры. «Посылаю, наконец, начало нашего совместного сочинения… — писал ему Адамович. — Надеюсь, вместе напишем нечто вроде целой книги. Тон я взял довольно непринужденный, по-моему, так лучше, чтобы не был академический трактат».
Первое же письмо первого критика эмиграции навеяло на Георгия Иванова тоску. «Он начал так академически скучно, о каких-то ямбах, что я скис», — объяснял увядание этого замысла Георгий Иванов. О своем отталкивании от «ямбов» сообщил он и Адамовичу, от которого получил ответ: « Насчет переписки о поэзии, повелитель мира, ты не прав… А если ты не согласен, что я больше писал о "ямбах", то…» – дальше Георгий Иванов читать не стал. Сам Адамович был уверен, что для будущей их совместной книги он взял верный тон. Но на вкус Георгия Иванова, именно академичность оттеснила непринужденность.
Переписку «из двух углов» Георгий Владимирович хотел начать и с Владимиром Марковым, петербуржцем, эмигрантом второй волны, чья поэма «Гурилевские романсы» пришлась Георгию Иванову по душе. «Предлагаю Вам то, что год назад предложил мне Г. В. Адамович – вести "переписку из двух углов". Но с ним сразу же ничего не получилось… Вы человек, интересующийся интересным, по выражению Гиппиус».
И еще одна переписка, которой Георгий Иванов придавал не только деловое, но и творческое значение. Корреспондентом его был живший в Нью-Йорке писатель-прозаик Роман Гуль. «То, что личного контакта нет, ощущаю как катастрофическое свинство». Его письма, говорил Георгий Иванов, доставляют мне «физическое наслаждение». Эпистолярную «разновидность Вашего таланта я очень ценю, – пишет он Гулю, — и письма Ваши в отличие от большинства других аккуратно прячу. Пусть знаменитый будущий историк литературы разбирается в нашей "переписке с двух берегов океана"». И тут же переход к пессимистической ноте: «Только будет ли этот будущий историк и будущее вообще?»
Что он читал в Йере? Любил Державина («Потенциально мировой гений… местами погиб безвозвратно, потому что писал на неустановившемся языке»). Перечитывал «Тысячу душ» Писемского, «Господа Головлевы» Салтыкова-Щедрина, Ремизова, которого «всегда любил». Возвращался к Цветаевой: «Я не только литературно — заранее прощаю все ее выверты — люблю ее всю, но еще "общественно" она очень мила. Терпеть не могу ничего твердокаменного и принципиального по отношению к России. Ну и "ошибалась". Ну и болталась то к красным, то к белым. И получала плевки от тех и других. А судьи кто? И камни, брошенные в нее, по-моему, возвращаются автоматически, как бумеранг, во лбы тупиц — и сволочей — которые ее осуждали. И, если когда-нибудь возможен для русских людей "гражданский мир", взаимное "пожатие руки", нравится это кому или не нравится — пойдет это, мне кажется, по цветаевской линии». Из новых поэтов читал «чрезвычайно одаренного» Елагина («но это неинтересная одаренность»). Ценил двухтомник мемуаров Гиппиус «Живые лица», считал, как уже говорилось, что они «много человечней», чем другие воспоминания, и написаны «метафизически правдиво», примеряя это же определение к своим «Петербургским зимам».
Иногда приходили по почте изданные в эмиграции новые книги. Получил и прочел «сочувственно» роман «Мнимые величины» Николая Нарокова, эмигранта второй волны, которой Георгий Иванов постоянно интересовался, стремясь почувствовать, что же такое русский человек, выросший при советской власти. Присылали свои сборники поэты. Мария Цетлина прислала «Португальские сонеты» англичанки Элизабет Броунинг в переводе Михаила Осиповича Цетлина, которого Георгий Иванов хорошо знал по «Современным запискам». «Благодарю Вас очень за внимание, за возможность перечесть этот действительно прекрасный перевод и еще за радость иметь "памятку" о Вашем покойном супруге, которого я всегда искренне любил и уважал и как поэта и как очаровательного человека».
В начале августа 1958-го приехал в Йер Георгий Адамович из Ниццы, где он проводил каждое лето. Он был готов к плохим новостям, но стал свидетелем наихудшего. Георгий Иванов страшно похудел, сравнивал себя с «бухенвальдской тенью». Плохо держался на ногах, почти не вставал, кровяное давление поднималось до страшной цифры — 300. Сам записывать свои стихи уже не мог, не доставало сил поменять позу. Но стихи приходили, он диктовал их Одоевцевой, она записывала. По ее словам, цикл «Посмертный дневник» был написан в шесть месяцев.
Адамович видел, что его старый друг уже пересек черту, которую редко кто — разве чудом — перешагивает обратно. И Одоевцевой, и Адамовичу, пришедшему к постели больного, все было ясно. Не знали только, продлится ли это три дня или три недели. Врачи ничего определенного не говорили…
Георгий Иванов умер утром 27 августа в местной больнице. Больничной койки он всегда боялся, хотел умереть в своей постели. Кирилл Померанцев рассказывал: «Не вмещается такое умирание. До самой последней минуты он был не только в сознании умирания, но и в сознании поэта». Если принять за чистую монету строки Ирины Одоевцевой, вписанные вскоре после смерти мужа, то, умирая, Георгий Иванов в бреду произносил имя Пушкина. Возможно, это только прекрасная выдумка, но хочется верить. Ведь он и сам обращается к Пушкину в своем предсмертном дневнике, названном им «Посмертным»:
Вы мне все роднее, вы мне все дороже. Александр Сергеич, вам пришлось ведь тоже Захлебнуться горем, злиться, презирать, Вам пришлось ведь тоже трудно умирать. («Александр Сергеич, я о вас скучаю…»)
Георгий Адамович говорил, что в последние месяцы «он стал как-то духовнее и просветленнее… В ответ на любовь он сам весь светился любовью».
О смерти и ее причине осталось несколько версий. Юрий Терапиано писал, что умер он от цирроза печени и что агония длилась 68 часов. Если это так, то версия Кирилла Померанцева требует корректив. Говорили также о раке крови. Ирина Одоевцева уверяла, что причиной смерти явилась болезнь сердца, при которой ему не следовало жить в Йере из-за тяжело переносимого им климата. «Горестно насмешлив оставался он до последнего дня», — писал Адамович в «Новом русском слове». Но если агония длилась почти три дня и три ночи, как утверждал Терапиано, то какая уж там насмешливость «до последнего дня».
Померанцеву еще раз довелось побывать в Йере, на этот раз он бесповоротно опоздал. Вот его рассказ о последнем посещении: «Вхожу в Дом, спрашиваю — где комната Ивановых. Замешательство. Кто-то смущенно отворачивается, кто-то проводит и указывает на дверь. Стучу и, не дожидаясь ответа, вхожу. Вся в черном сидит Одоевцева.
– А Жорж?
— Позавчера…
На местном кладбище чуть заметный бугорок земли, маленький, связанный из двух веток воткнутый в него крест».
Адамович, узнав о смерти Георгия Иванова, тут же приехал на похороны. День был очень жаркий — один из тех, которые так плохо переносил Г. Иванов. Подробностей о том, как его хоронили в общей могиле (по-французски fosse commune — коммунальная могила), Адамович не оставил. Рассказал только об Одоевцевой, ее растерянности, недоумении, желании уехать в Америку, о своем стремлении что–то сделать «для этого сумасбродного и в сущности милого существа».