– Все же первый поэт эмиграции, — сказала Гиппиус и сделала паузу, — конечно, он.
– Кто он? — спросила Тэффи.
– Да Георгий Иванов, кто же еще.
Он вспоминал, как входил по воскресеньям в парижскую квартиру (улица Полковника Боннэ, дом 11-бис, третий этаж). Каким магически насыщенным бывало общение с нею. Все схватывающая на лету — даже разговор «ни о чем» был с ней интересным. Ее маска «белой дьяволицы» исчезала, оставались нарумяненные щеки и незабываемый взгляд бесцветных полных жизни глаз. А Одоевцева, впервые увидев Гиппиус, сказала, что Зинаида Николаевна напомнила ей панночку Вия.
Возвращался он в своих воспоминаниях и к Владиславу Ходасевичу. Давно, еще в самом начале «Зеленой лампы» Ходасевич сказал Гиппиус, что он выходит из кружка.
– В чем же причина? — спросила она.
– В том, что председатель «Зеленой лампы» Георгий Иванов — общественно дефективная личность.
«Незадолго до его смерти мы помирились с Ходасевичем, но я ничего так и не исправил». К Ходасевичу мысленно он возвращался часто. Перед ним возникали подробности литературной войны, длившейся годами между ним и Ходасевичем.
Воспоминания развертывались перед ним по самым разным поводам. Например, он читал в «Новом Журналу очерк Николая Ульянова «Застигнутый ночью» о вышедшем в Издательстве имени Чехова сборнике статей и мемуаров Ходасевича. «Всего пятнадцать лет минуло со дня смерти автора, а много ли осталось людей, читавших в свое время и помнящих его статьи? – писал Николай Ульянов. – Оставшиеся несколько человек дороги нам, как реликвии, как последняя связь с невозвратным веком русской литературы… Блистательные времена уходят навеки… Ходасевич преклонялся перед погибающим в нищете и безвестности поколением… Он полагал, что по всем законам логики и разума именно эту часть зарубежной литературы надлежало окружить наибольшими заботами, поскольку в ней можно было усмотреть смену писателям-могиканам. В ней заключалась надежда на преемственность русской культуры».
Георгий Иванов, один из немногих оставшихся свидетелей того, чему свидетелем был и Ходасевич, в одном из писем замечает с горечью: «Смеялись ли вы, читая душку Ульянова? Я смеялся и грустил. Вот как на глазах меняется перспектива… Сплошная желчь, интриги, кумовство (и вранье в поддержку этого), каким, как я думаю, Вам известно был покойник и стал (и для такой умницы, как Ульянов) этаким аршинным беспристрастием!» Но взгляд его на Ходасевича не сводится только к этим жестким характеристикам, о чем кратко я уже говорил выше. Через несколько месяцев после цитированного «приговора» он писал: «Считаю Ходасевича очень замечательным поэтом. Ему повредил под конец жизни успех — он стал распространяться в длину и заноситься в риторику изнутри… Он был до "Путем зерна" удивительнейшим явлением, по-моему, недалеко от Боратынского, и потом вдруг свихнулся в "Европейскую ночь"… Я очень грешен перед Ходасевичем — мы с ним литературно "враждовали"».
И через месяц снова о Ходасевиче: «"Тяжелая лира" тоже хороша. Но в ней, особенно отдел "Европейская ночь" — элемент срыва… Знаю, что погубило Ходасевича, но писать долго и трудно… Воспоминания его хороши, если не знать, что они определенно лживы. И притом с честным словом автора в предисловии к "Некрополю": пишу только то, что видел и проверил. Я вот никогда не ручался… Ну, повру для красоты слога или напутаю чего-нибудь. А тут этакая грансеньерская без страха и упрека поза».
Книгу «Жизнь, которая мне снилась» (этот «документ с примесью потустороннего») он хотел опубликовать в нью-йоркском Издательстве имени Чехова, выпустившем в 1952 году вторым изданием его «Петербургские зимы». К тому времени дела плодовитого издательства пошатнулись. Весть о туманной перспективе его выживания дошла и до Георгия Иванов. Он пишет в Нью-Йорк Роману Гулю: «Умоляю, не забудьте написать, что с Чеховским издательством. Кровно заинтересован в смысле создаваемой мною книги».
Важнейшим из замыслов, не считая, конечно, продолжавшейся попытки подготовить к печати собрание стихотворений, была проза вроде нового «Распада атома». Эту прозу он обдумывал в деталях, делал заметки, возвращался к ней даже во сне. Об «Атоме» он говорил, что это лучшая книга, которую ему удалось написать: «Я считаю его поэмой и содержание его религиозным». И подчеркивал: «Действительно лучшая». Многие его читатели могли бы усомниться и в качестве его лучшей прозы назвали бы «Петербургские зимы», а не «Распад…».
В самом начале 1958 года его обнадежили: если он подготовит к печати свое собрание стихотворений, то оно может быть издано на частные средства. Какие-то средства были обещаны, и Георгий Иванов принялся за составление большого тома. По ходу дела стал переписывать наново старые стихи одно за другим. Работа по переделке, к счастью, не была окончена, а собрание стихотворений, к несчастью, при жизни Георгия Иванова не было издано. После его смерти варианты перекроенных им стихотворений Ирина Одоевцева передала Юрию Терапиано, и он опубликовал их в 1961 году в мюнхенских «Мостах».
Во вступлении Терапиано говорил не только за себя, но и за читателя, что, дескать, сравнивая старую версию с переработанной, «читатель сам увидит, насколько переработанная совершеннее и законченнее». Я дважды сравнивал эти версии, причем с тридцатилетним промежутком. В 1974-м, когда, только что приехав в США, я впервые читал альманах «Мосты» в Нью-Йоркской публичной библиотеке, и второй раз теперь, когда пишутся эти строки. Оба раза исправления или добавления к стихам я воспринял как их порчу. Случай не уникальный. Андрей Белый, переписывая в конце жизни свои ранние стихи, тоже отнюдь не улучшал их.
Например, к классическому стихотворению «Январский день. На берегу Невы…», в котором названы те, «кто блистал в тринадцатом году», Георгий Иванов в новом варианте добавил еще четыре строки, начисто лишенные прелестной музыки первой версии:
Но Олечки Судейкиной не вспомнят, — Ни черную ахматовскую шаль, Ни с мебелью ампирной низких комнат — Всего того, что нам смертельно жаль. Самый наглядный пример порчи своих старых стихотворений — «Синеватое облако…» Сравним старый и новый варианты одной из строф:
Все какое-то русское — (Улыбнись и нажми!) Это облако узкое, Словно лодка с детьми… И вот как эта строфа была переделана:
Все — до странности — русское (Подожди до семи!) Это облако узкое (Улыбнись — и нажми!) Вторая строфа звучит так, будто правил не сам автор, а другой человек, причем не наделенный ни вкусом Георгия Иванова, ни его чуткостью к слову. При этом новые стихи, которые Г. Иванов писал в тот же период, этих недостатков лишены начисто и безусловно.
В 1955-м Адамович предложил Георгию Иванову вести эпистолярный диалог, нечто вроде «Переписки из двух углов», глубокомысленной книжки двух авторов — Вячеслава Великолепного, как называли Вячеслава Иванова, и блестящего историка литературы Михаила Гершензона. Их переписка вышла в 1921 году; она осталась памятной эмигрантам, бывшим петербуржцам, воспринималась как знак эпохи, помнилась живо еще и потому, что время появления книги на прилавках совпало со временем их исхода на Запад. Для Георгия Владимировича никто не символизировал символизм в такой высокой степени, как Вячеслав Иванов.