это со всеми может быть. Не горюй, бывает оплошка. Давай-ко вот располагайся как дома да будем чай пить». А я и говорю: «Вот, батюшко, спасибо-то на добром слове, не обидел старуху». Вынула из-за пазухи восемь тысяч да и подала ему. Вот и живу с зятем, а не с сыновьями.
— Внуки-то есть?
— Четверо.
— А у меня комната своя. Правда, от горжилотдела, да не выгонят. Одна живу, никуда не пойду.
— Одна?
— Одна. Гостила тоже у сына, потом у зятя два месяца. Зять-то и начал загадки загадывать: «Вот, — говорит, — думаешь, почему петух поет?» Я говорю: «Почему поет, потому и поет, что поет. Петуху больше чего делать». — «Нет, — говорит, — а почему он поет? Потому поет, что он один, неженатой».
— Ой, ой, гли-ко ты.
— Много всяких загадок начал загадывать, я и вижу, что все насчет меня. Уехала к сыновьям, а у сыновей невестки — тут уж мне не рады совсем. И дыхнуть-то боишься, и в комнату ихнюю не зайди. Умом-то и думаю: написали бы на двери вывеску — осторожно, злая собака. «Нет, уж, — говорю, — бог с вами, буду одна жить».
— Не любят старух-то, хоть ты сгинь.
— Не любят, лучше и не говори.
В это время парень и девушка решили покачаться на качелях, и бабка, кряхтя, заковыляла на свое рабочее место. Парк понемногу наполнялся гуляющими.
ПРОСВЕТЛЕНИЕ
(Рассказ бабушки)
По нонешней-то поре балясы точить не больно и сподручно, времечко дорогонько. Народ теперь сплошь торопливой, с одного на другое перескакивают. Утром-то иной еще и порточки не застегнул, а ноги уж в сапогах. Сердешной, до вечера так и бегает, остановить некому. Да вот хоть меня возьми, дурочку. Волосьё-то сивое, а на месте редко сижу. Туды-сюды, сарафан только шумит. Бежишь да и думаешь. «Опеть будто ветром из дому-то выдуло. Откуда эдака?» И смех и грех, поздороваться некогда, не то что сон рассказать.
А вот раньше поговорить-то любили. На что, помню, Митя-пастух, только и знал — темно да рассвело, язык-то проглотил с малолетства. А и то по деревне утром идет, не торопится, язык-то не действует, дак колотавочки в руках выговаривают:
И родится пригодится, И умрет не уйдет!
Зимнее дело, темное. Лучины-то нащепаешь копну порядошну. Сидим, пока петух не пробудится, про все переговорим. Не всяка добра лучинка-то, от иной в ноздре, как в трубе. От еловой-то. И осиновая пропрядывала: эту гореть всем миром уговариваем. Зато от березовой копоти нету, огошек ясный. Наши коклюшки брякают, языки того пуще. «Ой, девоньки, а лучина-то вся!» Ну, вся так и вся, посидим и в потемках. Куфтыри с кружевами в сторону, за песни примемся.
Тут подходит другая пора, стали и с карасином сидеть. Ламп напокупали, абажуров навешали. Светло горит, любой фитанец выписывай. Сидим, не хуже и ранешного. Карасин в лампе кончится — водички дольем: горит да похрипывает. С новомодным огошком канители меньше. Слова переговорим, опять за песни, глядишь, худое время, как куделю, опряли. Только одна война на запятках, другая как тут и была:
Кабы мне бы, кабы мне бы Дали еропланию, Я слетала бы к милому В самую Ерманию.
Чего не наделаешь, в песнях-то? Вот долго ли, коротко, а пришло новое времечко. Приволокли электричество. Сперва установили свое, местное. Дырок в стенах навертели, столбов наставили, опутали проволокой всю деревню. Ой, мамоньки, включили первый-то раз, глаза сами затвариваются. До того светло, всю бы жизнь в девках сидела, не выхаживала бы! Ну, да уж дело сделано: у этих девок у самих девки.
У нас по машинам Толька с Володей. Два друга, два санапала, все лобогреи в ихних руках, все триеры. На посту дежурят по очереди. Как маленько стемняется, который-нибудь и бежит машину пускать. Выключают ровно в двенадцать часов, не омманывают. Помигают три раза, потом еще упряжку горит; успевайте, крещеные! Ворота запирайте, дела доделывайте.
Толька с Володей за моей Марюткой оба ухлястывают. Я дочке говорю: «Не води ребят за нос, дай одному отбой!» Марютка хохочет: «Один отступится, другой про запас». Я говорю: «Вот погоди, оба отступятся, доиграешься». Один раз огонь включили, явились оба. Я говорю: «Ох, ребята, как нехорошо, машину одну оставили. А ну-ко иная трубочка лопнет? Ведь вам, — говорю, — не рассчитаться с колхозом-то. Машина дорогая, новая, за ей нужен пригляд особенной». Говорят: «За девками тоже нужен пригляд. Чего ей сделается, машине-то? Горючим залита, все смазано. Молотит да молотит». — «Ну, — говорю, — как знаете, ученых учить — только портить». Гасить пошли, оба на Марютку оглядываются. Ладно. Я ворота заперла, мы с Марюткой улеглись при огне. Я на этой кровати, она на той. Вот помигало три раза, погорело да и потухло. Уснули обе. Сплю я, сплю, сон и привиделся, будто баню топлю. До того жарко натопила, что и сама боюсь. Гляжу на каменку-то, а каменка-то как полыхнет! Ох тимнё, осемсветным огнем! Пробудилася, а в избе светлее, чем днем. Ой, унеси водяной, огонь средь ночи включили! Вот стамоногие-то, свет прямо в глаза бьет, и глаз не открыть. Я на другой бок перевернулась да разожмурилася. На дочкину-то кровать поглядела… Марютка-то… Лешие, с Володей в обнимку лежат. Аль с Толькой? Сейчас, думаю, я их рассортую, ухват у меня близко. Очнулася. Гляжу, парень тутотка, а Марютки нетутка. Так я и села на постеле-то! Глаза-ти протерла, опять гляжу. Новое дело, Марютка тутотка, парня нетутка! Я в одной рубахе да к шестку за ухватом. Пока бегала, свет выключен. Ох, дьяволята, ужотко я до вас доберусь.
Утром обоих, машинистов увидела: как дальше думаете? Один говорит — не я; другой говорит — не я. Друг на дружку сваливают. Ужо, говорю, я у Марютки спрошу. Она мне и призналась. Про Володю. Оне, вишь, из избы-то оба вместе, а Володя за кадушку присел. Я,