диване. Пашка тоже пытается подремать. Но у него ничего не выходит.
— Ты чего, из «Победы», что ли?
— С Назаровской, — охотно отзывается собеседница. — А родом-то с Ортемьева. Меня мама во мху на болоте родила. По клюкву-то утащилась одна, а домой — на тебе, обе-две! — Старушка рассмеялась, а Пашка даже подвинулся ближе:
— Во дают! Нет, сурьезно?
— Я те говорю. В те поры Моховушкой меня и прозвали. А фамиль Кукина. По дедушку. Такой был водохлеб чаепитьевич, мало и хлеба кушал.
— А вино?
— В рот не брал до самой смерти.
— Ну, этому я ни в жизнь не поверю.
— Да что ты, бес малохольный, я разве вру?
— Врешь! — убежденно сказал Пашка. Отодвинувшись на прежнее место, он поднял воротник и закрыл глаза с новым намерением подремать.
На вокзале опять тишина. Но вскоре Пашка, словно чего-то вспомнив, оживленно высовывается из воротника:
— А замужем-то бывала?
— Нет, ясной день, не выхаживала.
— Ну и здря! — Он опять прячет нос в воротник.
Слышно, как за стеной, у дежурного, долго звенит звонок, как дежурный не очень официально переговаривается с соседней станцией. Снова проходит теперь уже груженый и потому менее шумный товарняк.
— Семьдесят уж годов на белом свете живу.
— Дак чего одна-то делала столько годов?
— А всю жизнь только пела да плакала! Ясной день, а и с детками вон живут, тоже маются. Серафиму-то знаешь, ортемьевскую?
— Ну.
— Дак зять-то в крещенский мороз двери в избе отворил. «Вот, — говорит, — пока не уйдешь, никому не дам затворить». А и у сына хорошего мало. Невестка ругмя ругает. Больно уж много теперешним бабам власти дадено.
— Это точно.
— А мужики-ти?
— Ну а чего — мужики, чего — мужики! Я вот свою тещу знаешь как уважаю!
— Хороший мужик.
— …ставлю выше жены.
— Ладно, ясной день, ладно и делаешь. Дак вот Серафима-то нонче летом ко мне и пришла. На печь-то закарабкалась. Полежала до паужны да и спрашивает: «Я, Марьюшка, постону?» Я говорю: «Стони, матушка, стони. Как тебе надо, так и стони». Да и постонала всего ничего.
— Умерла?
— Пошто умерла, ушла по ягоды.
— Хм… Вот труперда!
Разговор снова надолго затих. Маша Моховушка решила подзакусить и развязала кошелку. Достала крашенное луковой кожурой яичко, хлебца и соль, завязанную в кончик платка.
— Ну а уж кренделей-то, — говорит, — я там поела. Пока в городу-то жила. Поспи, ясной день, поспи.
Пашка не отзывается из своего высокого воротника. Но старушка продолжает рассказывать:
— А я ночью-то севодни не могла зауснуть, под утро уж зауснула-то. Чую сквозь дрему-то, второй раз алектор пропел.
— Кто, кто? — очнулся Пашка.
— Петух, говорю!
— Ну это… радио, что ли?
— Пошто радиво!
— Да кто пропел-то?
— Да петух.
— А говоришь, электро.
— Я и говорю, что петух.
— Ну?
— Чего, батюшка, ну?
— Да это… кто пропел-то?
— Да петух.
— А ну тебя!.. — Дашка в сердцах отмахнулся: он подумал, что старушка, «это самое», начинает выживать из ума, и решил отступиться. Да и вообще он не очень доверял женщинам. Прошло минут пять. Пашка встал, молча походил. Сел — нога на ногу.
— «Прынц и нищий» читала?
— Чево?
Пашка безнадежно махнул рукой. И вновь стало тихо. На этом маленьком зимнем вокзальчике.
ДИАЛОГ
Часов в одиннадцать в воскресенье в городском парке совсем тихо. Никого нет, лишь одна парочка присела на скамью за кустами акаций да какая-то бабушка в ситцевой горошками кофте сидит около танцплощадки.
Другая старуха с суровым видом, седая и толстая, открывает свои «аттракционы» — качели и колесо обозрения. Но покамест ни качаться, ни кататься на колесе доброхотов нет, и старухам хочется поговорить. Понемногу они сближаются, усаживаются:
— Чем врозь-то сидеть…
Перекинувшись двумя-тремя словами, бабки оживляются все больше и больше: от ревматизма и бессонницы разговор переходит к свежим помидорам, от помидоров к невесткам, потом к зятьям и деткам.
— Сама-то ты здешняя? — спрашивает хозяйка аттракционов.
— Нет, милая, не здешняя, из деревни бывала, — говорит бабушка в гороховой кофте.
— А я тут живу всю жизнь. Пенсия да поработаю сколько. Вот и живу, на деток-то не надеюсь.
— И надия на их худая.
— Не любят старух-то, не думают, что и сами такие будут.
— Как не будут, знамо будут. Вот и у меня тоже два сына да и дочка — стали звать, приезжай насовсем, да и только.
— Сами приписали-то?
— Сами. А я еще и коров держать дюжа была. Нет, зовут и зовут. Ну, я и срядилась ехать, дом-то в деревне продала за восемь тысяч старыми. А сусед мне и говорит: «Деньги-то ты им не отдавай: поди знай, долго ли там наживешь, копейка тебе пригодится». Ну, приехала к Митьке…
— К сыну?
— К сыну, милая. Встретили: «Ой, мамушка, приехала! Продала дом-то?» — «Продала, — говорю, — батюшко, да вот деньги-то потеряла дорогой». — «Дак вот, — говорят, — мама, у нас и жить-то негде, сама видишь. Иди лучше к Ваньке-то». Я ночь ночевала, пошла к Ваньке. Эти тоже рады: «Ой, мама приехала, ой, мама приехала!» — «Вот, — говорю, — ребятушки, приехать-то приехала, да пустая деньги-то за дом потеряла дорогой». Ночевала опять ночь, а они и говорят: «Мама, у нас и спать тебе будет негде». — «Да, ладно, — говорю, — я уж и на полу». — «Ну, — говорят, — на полу, а как ходить-то через тебя? Иди к Маньке-то, у ее и комната большая». Это к дочке-то. Я к Маньке перебралась, эта тоже: «Ой, мамушка, дорогая, приехала. Иди, Вова, зови с улицы папу, станем обедать. Скажи: бабушка приехала». Зять на улице костяшками брякает. Пришел, вот я и говорю: «Миленькие, дом продала, а деньги-то потеряла. Видно, в поезде вытащили. Вот, — говорю, — беда-то моя». — «Ну, — зять говорит, — это не беда,