class="v">Не пожалей пятишни:
Запущу под самое небо —
Два часа потом глазей, да в оба! —
это, пожалуй, ближе к раешнику «Двенадцати» Блока. Зато строки Анненского: «Я люблю, когда в доме есть дети и когда по ночам они плачут», — при всей их нежности не толкнули ли они Маяковского (внимательно читавшего Анненского) к эпатирующему кощунству: «Я люблю смотреть, как умирают дети»?
Но родство с новатором Пастернаком — уж оно-то наглядно!
Вот сизый чехол и распорот, —
Не все ж ему праздно висеть,
И с лязгом асфальтовый город
Хлестнула холодная сеть…
Хлестнула и стала мотаться…
Сама серебристо-светла,
Как масло в руках святотатца,
Глазеты вокруг залила.
Читавшие Пастернака не сразу поверят, что это «Дождик» Анненского. «Вот сизый чехол и распорот…» Это ведь у Пастернака — и, казалось, у него одного — прибой печатает вафли, гром снимает сто слепящих фотографий, «небеса опускаются наземь, словно занавеса бахрома». А у Анненского пастернаковские не только ливни, но снег и лед:
Полюбил бы я зиму,
Да обуза тяжка…
От нее даже дыму
Не уйти в облака.
Эта резанность линий,
Этот грузный полет,
Этот нищенски синий
И заплаканный лед!
Не только узнаваемо, но, право, кажется, будто Анненский, по словцу той же Ахматовой, перепастерначивает Пастернака…
Вообще, подхватив и развивая ахматовское наблюдение, трудно удержаться от увлекательной игры в узнавание, обнаруживающей действительную феноменальность всеохватного Анненского.
Уже цитировалось: «Желтый пар петербургской зимы, желтый снег, облипающий плиты…» Возможно ль не вспомнить мандельштамовское: «Над желтизной правительственных зданий кружилась долго мутная метель…»? А вот и сама Анна Андреевна, выглядывающая из «тайников души» Иннокентия Федоровича, уже содержащаяся в его царскосельских строках:
Там на портретах строги лица,
И тонок там туман седой,
Великолепье небылицы
Там нежно веет резедой.
Там нимфа с таицкой водой,
Водой, которой не разлиться,
Там стала лебедем Фелица
И бронзой Пушкин молодой.
…Скажите: «Царское Село» —
И улыбнемся мы сквозь слезы.
И далее, далее, далее…
Цвести средь немолчного ада
То грузных, то гулких шагов,
И стонущих блоков и чада,
И стука бильярдных шаров.
…Скормить Помыканьям и Злобам
И сердце, и силы дотла —
Чтоб дочь за глазетовым гробом,
Горбатая, с зонтиком шла.
Не Ходасевич ли с его жесткостью и жестокостью, не оставляющий человеку иллюзий и упований, когда само сострадание садистично? Стоит только сравнить: «Мне невозможно быть собой, мне хочется сойти с ума, когда с беременной женой идет безрукий в синема». И т. п.
Или — нс предвестие ли «Столбцов» Заболоцкого, их сдвинутого, вздыбленного и в таком виде мертво застывшего мира?
Меж золоченых бань и обелисков славы
Есть дева белая, а вкруг густые травы.
Не тешит тирс ее, она не бьет в тимпан,
И беломраморный ее не любит Пан.
Одни туманы к ней холодные ласкались,
И раны черные от влажных губ остались.
…Люблю обиду в ней, ее ужасный нос,
И ноги сжатые, и грубый узел кос.
А это, смешно сказать, не Есенин ли часом?
Я уйду, ни о чем не спросив,
Потому что мой вынулся жребий,
Я не думал, что месяц красив,
Так красив и тревожен на небе.
И — еще того смешнее или страннее, не Твардовский?
Под яблонькой кудрявою
Прощались мы с тобой, —
С японскою державою
Предполагался бой.
…Зачем скосили с травушкой
Цветочек голубой?
А ты с худою славушкой
Ушедши за гульбой?
Выверты Кирсанова — и те, кажется, предугаданы:
Узнаю вас, близкий рампе,
Друг крылатый эпиграмм, Пэ —
— она третьего размер.
Вы играли уж при мер —
— цаньи утра бледной лампе
Танцы нежные химер.
А вот собственно кирсановское:
Был извилистым путь,
и шофер машину повер-
нул (нул-повер) и ныр-нул в поворот.
Не говорю о естественной перекличке с соседями по эпохе, с теми же Брюсовым и Бальмонтом, с тем же Блоком, с Андреем Белым, — но вот напоследок еще одна забавность. И возможно, загадка.
Осени дыханием гонимы,
Медленно с холодной высоты
Падают красивые снежинки,
Маленькие, мертвые цветы…
Нет, это, разумеется, не Анненский. Это — Горький, притом не как слабенький стихотворец («Песня о Соколе» и прочее), а как автор пьесы «Дачники», где вложил эти строки в уста «декадентки» Калерии, тут же заставив персонажа ему духовно близкого, Власа, уничижительно их спародировать.
Забавно же и загадочно то, что читаем уже у Анненского:
Падает снег,
Мутный, белый и долгий,
Падает снег,
Заметая дороги,
Засыпая могилы,
Падает снег…
Белые влажные звезды!
Я так люблю вас…
Конечно, Горький и не думал пародировать в пьесе 1904 года именно это стихотворение 1900-го. Тем любопытнее совпадение. Незадачливая поэтесса (чьи стихи-самоделки, впрочем, понравились Немировичу-Данченко: он, не приняв «Дачников» и тем ожесточив Горького, счел, что «ее сочинениям принадлежат лучшие страницы пьесы»), и — вот соседство так соседство! — гениально одаренный Анненский, оба произвели на свет нечто среднеходовое для поэзии того времени. Вымышленная Калерия — то, свыше чего Горький не хотел да и не сумел бы ей подарить; реальный Иннокентий Федорович просто, что бывает со всеми поэтами, на сей раз не поднялся выше среднего уровня своей эпохи.
И все это вкупе, то есть качественная неровность сочиненного им и, главное, удивительная разноликость, почти пестрота того, чего нельзя не признать истинными шедеврами, по-разному, но в равной степени характеризуют эпоху.
Эпоху рубежа. Эстетического и, как вскоре выяснится исторического.
…Нелепо и поздно оспаривать то, что утвердилось прочно и, видимо, навсегда.