она была лишена вовсе. Но Фолкнер заставил себя поверить, что из нее выйдет толк, и щедро делился не только тем, что называют секретами мастерства, а и замыслами. Вот и «Реквием» он был готов ей отдать или, во всяком случае, уговорить на соавторство. Он пишет: «Пьеса твоя. Если ты откажешься, то и я брошу это дело. Да я и не принялся бы за него, если бы с самого начала на тебя не рассчитывал. Твои заметки посмотрел, все в порядке, никаких претензий у меня нет. Теперь вся задача в том, чтобы перенести намеченное на бумагу».
Но этого как раз у Джоан Уильямс не получалось. Фолкнер продолжал грозиться, что выбросит все в корзину, но уже скорее по инерции. Работа захватывала его все сильнее. И все теснее становились рамки драматургии. «Написал два акта, — сообщает он 15 мая 1950 года Роберту Хаасу. — …Яснее, чем когда-либо, вижу, что пьес писать не умею, пусть это сделает тот, кто может». Через несколько дней — в письме к Джоан Уильямс: «Почти закончил свой вариант (Фолкнер все еще не отказался от мысли о сотрудничестве. — Н. А.) третьего акта. Это не пьеса, рукопись еще предстоит превратить в пьесу. Это что-то вроде романа, так и надо печатать, а уж потом переделывать для сцены».
Так в конце концов и получилось. Пьеса «Реквием по монахине» прошла по подмосткам театров Америки и Европы — от Нью-Йорка до Афин. Но Фолкнер мог претендовать лишь на долю участия (хотя соавторами оказались другие, не Джоан Уильямс).
Премьера состоялась в ноябре 1951 года в Лондоне. Главную роль сыграла Рут Форд и имела в ней колоссальный успех. Но актриса выступила не только в своем непосредственном, так сказать, качестве. «Книга под названием «Реквием по монахине», — говорил Фолкнер, — превратилась в пьесу только после того, как Рут Форд увидела ее как пьесу… Это ее пьеса».
Не забылось ни это щедрое признание, ни тот, кому исполнительница была обязана звездным часом своей театральной карьеры. К 90-летию со дня рождения писателя Рут Форд поставила «Реквием» на любительской сцене Оксфорда — в варианте для чтения. Я видел этот спектакль, он, честно говоря, малоинтересен. И актриса уже, естественно, не та, что тридцать пять лет назад, а партнеры вовсе мало что умеют, хотя очень стараются. Но сам жест — благороден.
В 1956 году «Реквием по монахине» поставил Альбер Камю. Фолкнер в его глазах был «величайшим писателем мира», и он в течение двух лет добивался права на постановку. В конце концов получил его, хотя в личную переписку Фолкнер не вступил, поручив вести дело издателю.
Парижского спектакля он не видел, но знал, конечно, что «Реквием» Камю — это «Реквием» Камю, а не Фолкнера. Французский писатель увидел в этой современной истории, случившейся на американском Юге, отблеск античного рока, набросил на плечи персонажей одежды Электры, Медеи, Ореста.
Годом раньше в Шекспировском театре Западного Берлина «Реквием» поставил знаменитый Эрвин Пискатор. Это был, естественно, другой спектакль, осуществлен он в духе брехтовской «эпической» эстетики. Да и пьеса другая, хотя под тем же названием. Другая — в смысле, по-другому нефолкнеровская.
Иначе и быть не могло. Драматургическая речь, конечно, занимает большое место в произведении, но не звучит она отдельно от речи повествовательной, как не живут отдельно персонажи драмы от прозаических прологов, хоть и нет их там, и говорится совсем не о том. Впрочем, это не просто нечто вроде вступления. Фолкнер писал Саксу Камминзу, главному редактору издательства «Рэндом Хаус», в котором выходила книга: «В гранках слова «Акт I, II, III» идут перед драматургическими кусками, а не перед прозаическими прологами, так, как это было в оригинале: для меня это вовсе не прологи, а органическая часть самих этих актов».
Сначала все же прочтем драматургическую часть, здесь прямо продолжена история, оборванная некогда на последней странице «Святилища».
Прошло восемь лет. За это время Гоуэн Стивенс и Темпл Дрейк успели встретиться вновь, пожениться, родить детей. Все забылось — и кукурузный початок, и лжесвидетельство, — жизнь протекала, судя по всему, безбурно — до того момента, пока чернокожая нянька, Нэнси Мэннигоу, не задушила, совершенно беспричинно, полуторагодовалую дочь Стивенсов. За что ее — с этого пьеса и начинается — суд приговаривает к повешению.
По ходу событий, то есть не событий, внешней динамики нет и в помине, — по ходу разговоров обнаруживается, однако, что не кары заслуживает убийца, а преклонения. Ибо и само убийство — не преступление, а жертвенный акт милосердия. Только кажется, что все забылось. На самом деле ничто не забывается, ничто не проходит даром. Порок, в который Темпл был ввергнута с юности, оставил тяжелую мету, полностью сбил шкалу моральных ценностей. Она хладнокровно обманывает мужа, собирается сбежать с любовником, Нэнси об этом знает и единственным доступным ей способом спасает ребенка от неизбежности существования во лжи.
Многое проясняется в процессе разбирательства, бросая издали свет на давно знакомые лица.
Досказана история Лупоглазого, у которого, оказывается, было настоящее имя, Вителли, только так его никто не называл, потому что Vitelli — производное от vita — жизнь, а он — порождение и холодный инструмент насилия и смерти.
Лучше стал виден Гоуэн, не столько в индивидуальной, сколько в социальной характерности. Таких, как сказано в обширной ремарке, «много развелось в Америке, на Юге, между двумя великими войнами: единственные дети обеспеченных родителей, они живут в отелях больших городов, заканчивают лучшие колледжи на Юге или на Востоке, вступают в престижные студенческие клубы; теперь они переженились, обзавелись семьями, устроили детей в те же школы, получили хорошие денежные места: хлопчатобумажное производство, биржа, банки». Впрочем, за общим проступает все-таки непохожее, нестандартное. «Лицо его немного изменилось, в нем появилось что-то свое. Что-то произошло с ним — трагедия? — что-то неожиданное, к чему он не был подготовлен и с чем жизненная поклажа не позволяла освоиться; и все же он принял случившееся и теперь искренне и бескорыстно (может быть, впервые в жизни) пытался изо всех сил справиться». Словом, покаяние; не искупление и не прощение — оно не заел ужено, — но осознание собственной ответственности. А это-шаг в сторону человечности.
Последние штрихи положены и на портрет Темпл Дрейк, собственно, только теперь она и все, что за ней невидимо стоит, раскрывается вполне. Но об этом — дальше.
Наконец, совершенно преображается Нэнси. В рассказе была пьянчужка-распутница, которой все нипочем, ее бьют — она смеется; а теперь видим избавительницу-монахиню. Это к ней относится заголовок книги. Фолкнер пояснял, что в ней проводится «мысль о трагической жизни проститутки, — жизни, которую Нэнси вынуждена была вести просто потому, что ее