Однако несколько дней спустя он начал жаловаться на боль в левой ноге, ощущавшуюся при ходьбе или прикосновении; господин Фагон объявил, что это подагрическая судорога, но мне казалось, что подобная безделица не может так сильно мучить Короля. Вечером, по возвращении из Марли, он так ослабел, что едва добрался до стула; кроме того, за какие-нибудь четыре-пять дней он исхудал до ужаса. Теперь он проводил послеобеденное время в моей комнате, выходя из полудремы лишь для того, чтобы послушать музыку; госпожа де Данжо и госпожа де Кейлюс помогали мне поддерживать общую беседу. 21 августа он отложил на следующую неделю смотр жандармов у себя под окнами, по все же провел после обеда Государственный совет. 22 августа ему опять стало хуже, и господин Фагон начал давать ему хинный настой и ослиное молоко. 23-го Король слегка воспрянул духом, поел, поспал и работал с господином Вуазеном. 24-го он встал с постели, поужинал в халате, в окружении придворных, но это было уже в последний раз. Мне доложили, что он смог проглотить только жидкую пищу и с трудом переносил чужие взгляды. Он лег в постель, и врачи осмотрели ногу: на ней выступили черные пятна. Врачи разошлись в диагнозах; предписанные ранее молоко и хинин были отменены; никто не знал, что делать.
В тот же день Король приказал обустроить мне комнату рядом со своею; там поставили простую кровать, на которой я и проводила теперь все ночи, вплоть до последнего дня его жизни, то одна, то вместе с моей секретаршею, мадемуазель д'Омаль.
Следующий день, 25 августа, был праздником Святого Людовика, именинами Короля. Как обычно, барабанщики пробили зорю, и он передал им приказ построиться под его балконом, чтобы лучше слышать с постели; во время обеда в его передней играли двадцать четыре скрипача и гобоиста; он попросил отворить двери, чтобы насладиться музыкою. Пока я беседовала с дамами, он задремал, а когда проснулся, пульс его был так неровен, а сознание до того затуманено, что я посоветовала ему причаститься, не медля долее. Версальский кюре и Главный капеллан спешно принесли святые дары в сопровождении всего семи-восьми факельщиков и одного из моих слуг. Пока Король исповедовался, я помогала ему вспомнить все прегрешения, в частности, те, коим сама была свидетельницею. «Вы оказали мне важную услугу, мадам, — сказал он. — Я вам очень благодарен». Затем он принял последнее причастие, повторив несколько раз, с выражением истовой набожности: «Господи, сжалься надо мною!» Все придворные собрались в Зеркальной галерее, и ни один из них не вышел оттуда за весь день, что Король находился в своей спальне.
Получив отпущение грехов и причастившись, Король сделался необычайно спокоен, словно готовился к ежедневной прогулке. Он попросил меня на минуту покинуть комнату, где я неотлучно сидела подле него: ему хотелось добавить к своему завещанию распоряжение доверить герцогу дю Мену охрану и воспитание маленького короля, чьим гувернером назначался господин де Виллеруа. Я воспользовалась этой передышкою, чтобы всласть выплакаться в передней; тщетно пыталась я держаться так же невозмутимо, как сам Король, — слезы невольно текли у меня из глаз. Когда я вернулась, Король, в моем присутствии, долго беседовал с Виллеруа, Демаре, герцогом Орлеанским и герцогом дю Меном. Затем он в самых трогательных выражениях попрощался с Мадам, уверив, что всегда любил ее, и с улыбкою посоветовал своим дочерям жить в мире и согласии. Он приказал господину Поншартрену передать его сердце для погребения у иезуитов и сделал это с таким спокойствием, точно распоряжался о строительстве фонтана в Версале или Марли; далее, он повелел тотчас после его смерти отвезти дофина в Венсен, на свежий воздух, и, поскольку Двор уже лет пятьдесят как не останавливался в тамошнем замке, отдал приказ подготовить его для жилья и вручить план переделок главному квартирмейстеру. Вечером господин Фагон шепнул мне на ухо, что нога Короля поражена гангреною, проникшей до самой кости, и что надежды на выздоровление нет. Я провела ночь у изголовья больного; хотя жара у него не было, он чувствовал себя худо и трижды просил пить. 26 августа врачи, видя самообладание Короля, решили предложить ему ампутацию ноги. Поскольку господин Фагон не осмеливался заговорить первым, я взяла эту миссию на себя. «Вы полагаете, операция спасет мне жизнь?» — спросил Король. Марешаль отвечал, что надежды мало. «Ну так зачем вам мучить меня попусту?» — сказал Король. Отвернувшись от врача, он протянул руку маршалу Виллеруа со словами: «Прощайте, друг мой. Мы расстаемся навсегда». Позже он пообедал в постели, в присутствии всех допущенных к нему особ. Я на минуту вышла. Пока слуги убирали стол, Король сказал приближенным: «Господа, я прошу у вас прощения за то, что часто подавал вам дурной пример. Благодарю всех за верную службу и приверженность трону и прошу служить моему правнуку с тем же усердием.
Этому ребенку придется перенести много трудностей. Пусть ваше поведение служит примером для остальных наших подданных. Исполняйте все приказы моего племянника. Он будет править королевством, — надеюсь, успешно, надеюсь также, что вы сохраните единство и призовете к ответу любого, кто осмелится внести раздор… Однако я чувствую, что разжалобил самого себя и вас, простите мне и это. Прощайте, господа, не поминайте лихом!»
Спустя некоторое время он вызвал к себе господина герцога и принца де Конти и наказал им не следовать примеру их отцов, которые во время его отрочества развязали войну и смуту в государстве. Затем он велел госпоже де Вантадур привести к нему дофина.
Теперь в комнате осталась лишь я одна, если не считать слуг. «Дитя мое, — сказал Король белокурому мальчику, донельзя напуганному этой сценою, — вы будете великим королем. Не старайтесь подражать моей страсти к строительству и войнам. Живите в мире с вашими соседями, любите и защищайте ваш народ; к сожалению, мне это не всегда удавалось. Никогда не забывайте, скольким вы обязаны госпоже де Вантадур». И, поцеловав ребенка, он закончил: «Дорогое мое дитя, от всего сердца благословляю вас!» Едва принц отошел от постели, как он вновь подозвал его и еще раз поцеловал и благословил. Госпожа де Вантадур торопливо увела мальчика, который уже готов был расплакаться.
Видя, что Король в изнеможении откинулся на подушки и вот-вот лишится чувств, я спросила, очень ли он страдает. «О нет, — отвечал он, — и это меня весьма печалит. Я хотел бы страдать сильнее, дабы искупить мои грехи». Тут он случайно заметил в каминном зеркале, что в ногах его постели плачут двое слуг, и спросил их: «Что это вы плачете? Неужто вы считали меня бессмертным? Я сам никогда так не думал». И, помолчав, добавил: «Король уходит, но королевство остается».
Время от времени у него вырывалось: «Когда я был королем…» или «Король, мой правнук…»; заметив удивление окружающих, он говорил: «Не волнуйтесь, меня это не огорчает». Заранее погруженный в вечность, на пороге которой он уже стоял, с отрешенностью без сожалений, со смирением без страха, с презрением ко всему суетному, с добротою и участием ко всем, его окружавшим, Король представлял собою самое трогательное зрелище человека и повелителя, никогда не изменявшего себе, и подлинного христианина. Он не забыл ни об одном распоряжении, предугадал и уладил все наилучшим образом, как сделав бы это, будучи в добром здравии. До самого конца он держался с той внешней невозмутимой церемонностью, с тем величием, коими были отмечены все деяния его жизни; более того, теперь он превзошел самого себя в искренности и простоте, не часто проявляемыми ранее. Словом, он умер, как истинный герой и святой: сидя у его постели все время этой долгой агонии, я сотни раз благодарила Бога за то, что он даровал Королю еще большее величие души на пороге смерти, нежели при жизни.