Герцог дю Мен, наш нежно любимый и горячо любящий сын, забрался в мое «купе» и взволнованно заговорил о том, как его потрясло осунувшееся лицо Короля. Он умолял меня серьезно подумать о последствиях. Поспорив с ним, я все-таки решилась признать худшее, но только в беседе с ним наедине. Дофину было всего пять лет, и, значит, регентство неизбежно доставалось герцогу Орлеанскому.
— Жизнь дофина — вещь хрупкая, — сказал мне герцог дю Мен. — Вы ведь помните, что говорили три года назад о герцоге…
— Помню, но дети умерли от краснухи. Герцог Орлеанский распутник, это правда, но не преступник. Сам Король говорит, что его племянник любит бахвалиться злодеяниями, коих он не совершал.
— Возможно, вы правы, мадам, — отвечал мой любимец, — но предположите на минуту, что дофин, чье здоровье оставляет желать лучшего, умрет от какой-нибудь самой обычной болезни. Сможет ли тогда герцог Орлеанский править, не опасаясь смуты? Вам ведь известно, какие чувства питает к нему король Испании. Это грозит войной.
Я хорошо знала, что испанский король ненавидит своего кузена, герцога Орлеанского, еще с тех пор, как тот осмелился завязать секретные переговоры с англичанами в самый тяжелый момент войны, в 1709 году; будущий регент хладнокровно составил план свергнуть с испанского трона внука своего короля и занять его место, опираясь на наших врагов. Госпожа дез Юрсен вовремя разоблачила этот заговор: агенты герцога были арестованы, бумаги их — свидетельства вины предателя — конфискованы и тотчас доставлены в Версаль; Филиппа Орлеанского, чьей отвагою я некогда восхищалась, отозвали во Францию и лишили командования до конца войны. Какое-то время Король собирался даже посадить племянника в Бастилию, дабы заставить его поразмыслить на досуге, в чем состоит долг принца крови, но затем испугался громкого скандала, и дело замяли. Однако испанский король, отличавшийся не столько умом, сколько хорошей памятью, ничего не забыл; он не скрывал, что в случае смерти маленького дофина не допустит царствовать герцога Орлеанского, а увенчает себя сразу двумя коронами, испанской и французской, каковая возможность была вполне реальной. «И тогда война охватит всю Европу», — сказала я. — Боже, как мне хотелось бы умереть, не дожидаясь всех этих потрясений, которые выпадут на вашу долю, бедное мое дитя!.. Но Король еще будет жить, он просто обязан жить».
— Мадам, послушайте… Нет ли другого средства…
— Увы, такого средства нет. Как нет средства лишить герцога Орлеанского регентства. Господин Вуазен сказал мне, что для этого потребуется собрать Генеральные Штаты, а это внесло бы смуту в нынешнее правление. Лучше оставимте этот разговор. Я надеюсь, что из герцога Орлеанского выйдет не такой уж скверный регент, — он человек умный…
— О нем вы говорите, мадам! Я бы еще согласился с вами, будь он только предателем своей нации, но он вдобавок еще нечестивец и развратник. Меня поражает одно то, что его дочь стала отъявленной безбожницею стараниями отца, который, пренебрегая чудовищными предположениями на счет их близости, проводит жизнь подле нее. Так как же, скажите мне, человек, столь подозрительно привязанный к своей дочери, сможет дать хорошее воспитание дофину и поддерживать порядок в стране?!
Мадемуазель д'Омаль принесла нам апельсины, лимоны, два стакана оранжада и выскользнула из комнаты бесшумно, как тень.
— Мне известно, месье, что герцогиня Беррийская ведет непристойный образ жизни, что родная мать ревнует ее к отцу. Я знаю также, что злодейство злодейству рознь, и что худшего злодея, чем герцог, быть может, мир не видывал. Но можно ли обвинять его в столь ужасном преступлении?! Вполне вероятно, что герцогиня Беррийская — просто-напросто современная женщина, из нынешних, с их вызывающими манерами и нескромными нарядами, с их табаком и вином, с их грубостью и ленью, словом, со всеми пороками, от которых меня с души воротит. Я даже могу согласиться, что наша толстуха-герцогиня в высшей степени распущена, но она верховодит в избранном кружке столь же распущенных особ и, следовательно, обязана быть на голову выше других, дабы не уронить своей репутации.
Герцог дю Мен знал мое слабое место: он принялся доказывать, что даже если не принимать во внимание «лотереи»[94]герцога, тот явно не годится в воспитатели малых детей. Тут я с ним полностью согласилась.
На следующей неделе, когда мы были в Рамбуйе, граф Тулузский заговорил со мною о том же; вслед за ним ко мне явилась герцогиня Орлеанская.
Обычно она наносила мне визиты из чистой вежливости; поскольку у нас с нею не находилось тем для разговора, она садилась за стол и молча играла со мною в пикет; час или два спустя она с холодной вежливостью прощалась и уходила. На сей же раз эта «соня» была говорлива сверх меры, эта высокомерная Мортмар выказала и любезность и настойчивость. С блестящим красноречием, достойным ее матери, она живописала мне пороки своего мужа, умоляя предоставить ее братьям полномочия, которые помешали бы герцогу Орлеанскому вредить дофину и Франции. В ней говорила обманутая ревнивая супруга, и это сообщало ее словам еще больший пыл.
На следующий день герцогиня дю Мен, никогда не навещавшая меня, явилась под предлогом благодарности за своих сыновей, ставших наследниками короны в силу июльского эдикта. Пикантная, живая, беспокойная, «донья Селитра», как ее прозвали, ухитрялась заполнять своей миниатюрной особой все пространство комнаты. Она оглушила меня нескончаемым потоком слов, из коих следовало, что, по мнению всего Двора, герцог Орлеанский — король отравителей и отравитель королей.
В конце концов, раздираемая во все стороны уговорами четырех принцев, как четвертуемая преступница — лошадьми, я уступила этим бастардам-заговорщикам, частью из сознания их правоты, частью из любви к ним, а, в общем, от усталости. Набравшись храбрости, я мягко заговорила с Королем, и он, к великому моему изумлению, уступил по первому же слову. В августе 1714 года Король составил завещание: регентство поручалось не одному человеку, но Совету из четырех особ, в том числе, герцогу дю Мену и графу Тулузскому; герцогу Орлеанскому была назначена лишь роль председателя. «Наконец-то я купил себе покой, — сказал мне Король, когда пакет с завещанием был опечатан и вручен представителям Парламента. — Но я прекрасно знаю всю бесполезность этого документа. Мы, короли, можем делать все, что угодно, пока живы, но скончавшись, значим еще меньше, чем простые смертные. Тому примером все, что случилось с завещанием моего отца, сразу же по его кончине, да и с завещаниями многих других государей также. А с моим… пусть делают, что хотят!»
Итак, обеспечив, в меру своих сил, безопасность дофина, монарх мог теперь со спокойной совестью отдаться болезням и печалям.
Летом 1715 года здоровье Короля настолько ухудшилось, что, по слухам, даже англичане в Лондоне дерзко заключали пари — проживет он до зимы или не проживет. Узнав об этом, Король не изменил ни одной из своих привычек. «Я буду продолжать есть с таким же аппетитом, как прежде, — сказал он мне как-то за ужином, — и тем самым обреку на проигрыш тех англичан, что поставили крупные суммы на мою кончину до 1-го сентября». В начале августа он принял посла персидского шаха и выглядел на этом приеме, в своем черном с золотом одеянии, расшитом бриллиантами на 12 500 000 франков, поистине великолепно.