сейчас сушилась дыня. Ночной воздух еще не сделался холодным и острым. Хотя уже бывало зябко, даже под одеялом. В середине ночи просыпался, зажигал фонарь и шел в часовню.
Зимой он переберется в дом. Прежняя зима была холодной, без дома он бы не выжил. Иногда скрывался в нем и летом, в самый зной. В остальное время пользовался домом редко. Селил в нем гостей. Тех, кто приезжал помочь с садом.
Приезжали из города. Называли себя его родственниками, учениками, еще кем-то.
Приезжали из кишлака. Там до сих пор не решили, считать его святым или нет; на всякий случай помогали.
Приезжала съемочная группа на белом микроавтобусе.
Приезжал местный хаким, постоял среди деревьев, осмотрел бахчу. Осторожно пожал руку и уехал.
Приезжали иностранцы. Фотографировались. Уезжали.
Со всеми он молчал и улыбался.
Даже когда приезжали эти. Они тоже потом приезжали. Показывали какие-то документы, разрешения, печати. Что его нужно поместить в психиатрическую клинику. Что он незаконно присвоил земельный участок. Что здесь разведано месторождение газа и он обязан немедленно освободить… Повторяли свои угрозы, всё громче. В ответ он улыбался и повторял молитвы, всё сильнее. Они на какое-то время уходили…
Он стал человеком сада.
Человеком сада и молитвы.
Кто-то из приезжих сказал, что видел его сад с самолета. Пустыня. Пустыня. Маленькое зеленое пятно. И снова пустыня.
Он стоял на пороге дома, дверь была приоткрыта. В последнее время он много думал об этом. О саде.
В прежние годы он почти не думал о нем. Просто сажал, поливал, вскапывал, прививал, следил за грунтом. Саду угрожало всё. Песок. Воздух, расплавленный летом и оледенелый зимой. Песчаные бури, нехватка воды, ее соленость. Сад выстоял. Выстоял, выжил каким-то чудом. Стал виден с самолета. Зеленое пятно. И холм. Да, холм стал за эти годы выше. Он потихоньку насыпал его, придавал правильную форму.
Но ведь… Но ведь сажал он его не для этого. Не для того, чтобы приезжали люди и пытались ему помочь. Чтобы съемочная группа снимала, как он подстригает розы. Чтобы сад был виден из самолета. Не для того.
Он сажал этот сад для Анны.
Этот сад и был Анной. Ее цветущим и живым портретом.
Он не помнил, как она выглядела, как она улыбалась, какой у нее был запах. Теперь она выглядела так, как выглядит этот сад. И запах сада был ее запахом. Сейчас это был горьковатый запах палой листвы и хризантем. Он взял грабли и стал собирать листву. Ее можно было использовать как удобрение.
Когда-то он планировал устроить особый сад-катехон; даже продумывал, какие именно растения посадит и будет выращивать. Здесь, в пустыне, он отказался от этой мысли. В конце концов, всякий сад есть катехон, живая неподвижность. И еще одно он понял здесь. Катехон находится не вне, а внутри. В самом нутри сердца. Простая, очевидная мысль. Ради которой стоило прожить длинную и не очень полезную жизнь.
Давило голову. Болела она здесь редко, очень редко. Он посмотрел наверх. Похоже, готовился дождь. Он подошел к часовне и потянул дверь. Надо было протереть полы. Поменять свечи, почистить иконы.
Проводить сюда электричество он не стал. Когда приезжал кто-то из батюшек, обходились свечами. Он исполнял обязанность пономаря, освоенную еще в училище. Только читать не мог и петь. Остальное всё как-то помнил.
Иконостас расписывал иконописец из города. Хорошо расписал, не пестро. Трудность возникла только со святой Анной. Художник поначалу не понял и отказывался. Но Сожженный молча настоял на своем.
Сейчас он смотрит на этот образ.
Святая Анна была написана по образцу «Шоколадницы» Лиотара.
Только одеяние было слегка изменено. И держала она перед собой не чашку, а свиток. И фон был золотистый.
Слегка увлажнив тряпку, он стал протирать пол.
98
«За день до его операции у нее случился сердечный приступ. Ее привезли в ту же клинику. По ее просьбе Сожженному ничего не сказали. Он, скорее всего, ничего бы и не понял, его состояние тоже было тяжелым. В одной клинике они находились вместе всего день. В разных отделениях, на разных этажах…»
По экрану прошла небольшая рябь. Изображение ненадолго замерло.
Немец зевнул, зевнул Грек. Выезд был ранним.
«На следующий день приступ повторился. Врачи не смогли…»
– Не желаете подкрепиться? – зашуршал пакетом священник.
– Давайте, отче… – кивнул Грек. – Третий раз этот фильм смотрю.
– Я, наверное, десятый, – священник протянул кусок пирога. – Наизусть уже знаю.
– Может, сказать, чтобы выключили?
– Так он тогда музыку поставит. Я один раз так ехал. Такую музыку, что лучше уж… «Разорви мое сердце, насыпь туда перца…»
– «Побольше перца!» – подпели с заднего сиденья.
– Побольше… Поменьше… Водителям же скучно, тяжело вот так… Им звуки какие-то нужны.
– Ладно, – кивнул Грек, – пусть будут звуки. Интересно, скоро уже приедем?
Перекрестившись, принялся за пирог.
«Она завещала Сожженному все остававшиеся у нее средства, – ожил экран. – Что касается себя…»
– Скоро, – откликнулся Славянин. – Или нескоро. Всё зависит от нашего восприятия. Как писал Сожженный…
«…Когда Сожженному передали череп и урну, он долго не мог понять… А когда понял, то замолчал».
– Опять бомбят! – Немец резко отложил смартфон.
– У вас ловит? – обернулся Славянин.
– Нет… Утренние новости, какие успел закачать.
– Да, скоро вся Земля превратится… – сказал Славянин. – И единственный, кто мог бы как-то весь этот идиотизм остановить, прячется в пустыне.
– А может, он и останавливает. – Грек доел свой кусок пирога и вытирал влажной салфеткой руки. По салону пошел сладковатый химический запах.
– Катехо́нит?
– Да. И другие…
Грек хотел рассказать, как недавно ездил на Афон… Поглядев на Немца, раздумал. Сложил салфетку и убрал в рюкзак.
Немец что-то почувствовал. Или просто был раздражен новостями.
– Какие «другие»? Монахи твои, что ли?
– Начинается… – вздохнул Грек.
– Нет, ты скажи, монахи войны останавливают?
– Да. И монахи.
– Да они же первые ее благословляют… Не, ну смешно просто! – Немец повернулся к священнику. – Святой отец, на минуточку! Молитесь вы «о властех и воинстве»? Я же за всеми этими вашими… слежу. Молитесь о вооруженных силах?
– Молимся, – ответил священник. И повернулся к окну.
Солнце то выходило, то снова исчезало; облака стали гуще и темнее.
На экране Сожженный медленно окапывал кусты роз.
Немец прикрыл рот и зевнул.
– Вы не обижайтесь, – погасил зевок и поморщился. – Не люблю, когда на словах свечки, пение, «Господи, помилуй!»… А на деле – вот! – потряс смартфоном. – Двенадцать погибших, двое детей! И церковь не только не выступает против… но еще и официально благословляет. Молится… чтоб детей убивали.
– У вас есть сыновья? – посмотрел на него священник.
– При чем тут?.. Ну сын,