Подарите мне собаку, если вам так хочется. Да, собака, это еще куда ни шло. Но только не заставляйте меня запираться на ночь с кем-то еще! Я дожила до того, что больше не переношу, чтобы в моем доме спал кто-либо из людей, если это человеческое существо не создано мной самой. Мне это запрещает моя мораль. Это уж последний из разводов, когда приходится гнать из своего дома, особенно из маленького жилья, со смятой постелью, с туалетным ведром, чью-то тень — мужчины ли, женщины — в ночной рубашке. Тьфу! Нет, нет, больше никакого общества на ночь, никакого чужого дыхания, никакого унизительного одновременного пробуждения! Я предпочитаю умереть, это более достойно.
А сделав этот выбор, я всецело предаюсь кокетству. Ты припоминаешь, что в ту пору, когда мне делали операцию, я попросила сделать два больших постельных халата из белой фланели? А сейчас из этих двух я только что сделала один. А зачем? Да чтобы быть в нем похороненной. У него есть капюшон, украшенный вокруг кружевом, настоящим кружевом из нити, — ты же знаешь, что я терпеть не могу прикасаться к хлопчатобумажному кружеву. Такое же кружево на рукавах и вокруг воротника (здесь есть и воротник). Этот вид предусмотрительности входит в мое представление о строгом комильфо. У меня и так уже было немало причин для сожалений, когда Виктор Консидеран счел нужным отдать моей свояченице Каро великолепный гроб из черного дерева с серебряными ручками, который он заказывал по меркам для своей собственной жены. А та распухла и в нем не поместилась. И моя дуреха Каро, испугавшись такого подарка, отдала его своей домашней работнице. И почему только она не отдала его мне? Я люблю роскошь, и ты представляешь, как бы хорошо я в нем расположилась? Пусть тебя не слишком впечатляет это письмо, оно написано в свое время, и оно именно такое, каким и должно быть.
Сколько у меня еще осталось шахматных партий? Я ведь все еще играю время от времени с моим маленьким торговцем шерстью. Ничего не изменилось, если не считать, что теперь хуже играю я, а не он, и проигрываю. Когда я стану совсем уж немощной и неуклюжей, я откажусь от этого, как отказываюсь от остального, просто из благопристойности».
Это полезно — получить подобный урок выправки. Какой тон! Мне кажется, что он звучит у меня в ушах, и я выпрямляюсь. Беги же, мой фаворит! И появляйся вновь лишь неузнаваемым. Прыгай в окно и, касаясь земли, меняй форму, цвети, лети, звени… Тебе сто раз удалось бы ввести в заблуждение меня, прежде чем обмануть ее, и все же отбывай свое наказание, отбрасывай свою кожу. Когда ты ко мне вернешься, нужно, чтобы, по примеру моей матери, я могла бы тебя тоже назвать твоим именем «Розового кактуса» или не знаю какого другого с трудом расцветающего цветка в форме пламени, твоим будущим именем существа, освобожденного от злых чар.
Письмо, которое я только что скопировала, она написала, еще свободно владея рукой. Ее острые перья царапали бумагу, и при письме она производила много шума. Шум этого письма, где она защищалась — где она нас защищала — против тюрьмы, болезни и бесстыдства, — должен был наполнять ее комнату царапаньем разъяренных лап насекомого. И все же в конце строчек последние слова спускаются, притягиваемые невидимым склоном. Такая отважная, она все же боится. Она думает об ужасной зависимости, о всех видах зависимости; она берет на себя труд меня предостеречь… На следующий день другое письмо от нее мне деликатно подсказывает какие-то компенсации, какие-то размены: за нотацией следует очаровательная история про овсюг, у которого устремленная направо и налево ость предсказывает погоду. Она воодушевляется, вспоминая о визите, который ей нанесла во время одного из приступов нездоровой, отравленной дигиталисом дремоты ее внучка Г…
«…Восемь лет, ее черные волосы все спутаны, так как она бежала, чтобы принести розу. Она стояла на пороге моей комнаты столь же напуганная моим пробуждением, как и моим сном. До самой смерти я не увижу ничего более прекрасного, чем этот озадаченный ребенок, которому хотелось плакать и который протягивал розу». Кто же из нас двоих лучший писатель? Не очевидно ли, что именно она.
Наступает заря, ветер стихает. Из вчерашнего дождя в тени родился новый аромат, а может быть, это я в который уже раз вновь открываю мир и накладываю на него новые ощущения?.. Это ведь не слишком чрезмерно — рождаться и созидать каждый день. Рука цвета бронзы, вся холодная от волнения, бежит, останавливается, зачеркивает, снова начинает движение, холодная от юного волнения. Не хотела ли скупая любовь в последний раз наполнить пригоршни маленьким заскорузлым сокровищем? Теперь я буду собирать только охапками. Большие охапки ветра, раскрашенных атомов, щедрой пустоты, которые я буду с гордостью сваливать в гумно…
Наступает заря. Принято считать, что ни один демон не может выдержать ее присутствие, ее бледность, ее голубоватое скольжение; но никогда не говорят о прозрачных демонах, которые любовно приносят ее с собой. Прощальный голубой цвет, приглушенный, размытый водяными парами, проникает вместе с туманом. Мне нужно мало сна; вот уже несколько недель мне хватает послеобеденного отдыха. Когда тяга ко сну меня охватит вновь, я буду спать неистово и как пьяная. Мне надо только подождать, пока восстановится прервавшийся на некоторое время ритм. Ждать, ждать… Этому обучаются в хорошей школе, где преподают также великую элегантность нравов — высший шик умения — отклонять…
Этому обучаешь ты, к которой я беспрестанно обращаюсь… Одно письмо, последнее, пришло сразу вслед за смеющимся посланием, где ты рассказываешь про гроб из черного дерева… Ах! спрячем под последним письмом образ, который мне не хочется видеть: наполовину побежденная голова, которая поворачивала на подушке так и сяк свою сухую шею и свое нетерпение коротко привязанной козы… В последнем письме моя мать, очевидно, хотела меня уверить, что она уже рассталась с необходимостью пользоваться нашей речью. На двух набросанных карандашом листках нет ничего кроме кажущихся веселыми знаков, стрелок, отходящих от лишь намеченного слова, маленьких лучей, двух: «да, да» и одного очень отчетливого: «она танцевала». Она также написала ниже: «моя любовь» — так она называла меня,