Ознакомительная версия. Доступно 32 страниц из 159
живут сегодня русские люди, не о том говорят, не так говорят, не оттого мучаются. В романе «Дом на набережной» Трифонов рассказывает о сталинском времени, но тщетно мы будем там искать знакомых всем нам примет той эпохи. Это как в фильме Тарковского «Зеркало». Говорить о юности поколения, выросшего при Сталине, и не только не показать того, что формировало и уродовало детские души, определяло надолго, быть может, навсегда, характер людей, а даже не повесить нигде портрета Великого Вождя. Вместо этого Тарковский показывает нам… Мао Дзе Дуна! Это как в том анекдоте: «Стакан воды с сиропом!.. Нет сиропа? И сдачи нет? Ну, тогда четыре стакана чистой».
Но если в «Доме на набережной» Трифонова было, по крайней мере, некое подобие атмосферы, пусть очень слабо и отдаленно, но всё же напоминающее атмосферу сталинского времени, то его «Старик» – это не что иное, как видимость романа. Как скорлупа гнилого ореха – на вид вроде орех, а нажми, и внутри лишь пустота. Я говорю «видимость романа», потому что по всем формальным признакам это произведение нацелено быть значительным событием современной русской литературы.
В самом деле, герой книги – старый большевик, один на один со своей совестью и воспоминаниями. Подведение итогов перед лицом близкой смерти. Тема действительно захватывающая: что должен думать человек, отдавший всего себя партии, которая провела самую радикальную из всех революций, начала переделывать великую страну в полном соответствии с «научным» рецептом построения нового счастливого общества и в результате вместо счастливого и справедливого общества построила мрачное казарменное государство без света и воздуха, без свободы, без движения и жизни? Какие оправдания, если он еще чувствует себя большевиком, должен этот человек давать морям крови, пролитым его партией, насилиям и преступлениям, совершенным ею, лжи и обману, к которым она прибегала для достижения своих целей, и наконец акту самоуничтожения, в результате которого она перестала существовать собственно как политическая партия и превратилась в бюрократический, строго иерархический аппарат господства и принуждения? Какие сомнения и раскаяния ему приходилось преодолевать? Какие вопросы роились в его мозгу и, быть может, так и не получили ответа?
Захватывающая тема для художника, грандиозные перспективы. Но что же получилось у Трифонова? Пустота, старательное замалчивание всех вопросов. Просто некие психологические наблюдения над умиранием старого человека, который почему-то назван большевиком. Да и психологизм-то этот кустарный. После Пруста и Джойса писать так уже стыдновато. Вместо подлинных страстей и мучений – страсти вымышленные. Чтобы заполнить чем-то пустоту, Трифонову пришлось даже прибегнуть к несвойственному ему мелодраматизму (любовь к Асе).
Нечто похожее мы видим и у Тендрякова. Его тоже, как и Трифонова, тянет к большим темам, но, как и Трифонов, он лишь топчется около. Тендрякова почему-то привлекает феномен религиозного возрождения в современной России. Вряд ли нужно тратить слова и доказывать вещи всем известные. Что такое современный русский религиозный ренессанс, знают все. О каких важных сдвигах в глубинах русского общественного сознания он свидетельствует, тоже всем понятно. Но только не Тендрякову. В его книгах явление это предстает как в кривом зеркале, с искаженными до неузнаваемости чертами. Особенно характерна в этом смысле, пожалуй, его недавняя повесть «Затмение». Христианский проповедник представлен здесь как проходимец и бездельник. При этом Тендряков делает вид, будто ему ничего не известно о преследованиях верующих в СССР и о таких проповедниках, сидящих в лагерях за религиозную пропаганду.
Более того, он даже делает вид, что не знает о существовании советского закона о тунеядцах. Потому что если о таком законе помнить, то «бездельник» сразу же становится героем или, во всяком случае, мучеником. Ведь нужна большая самоотверженность, чтобы в стране принудительного труда и общеобязательного атеизма уклоняться от трудовой повинности да при этом еще заниматься религиозной пропагандой, обрекая себя тем самым на неминуемый арест. Очень грустно видеть всю эту ложь у автора некогда поразившей нас своей остротой повести «Поденка – век короткий». Что же касается религиозной проблематики, то она подается Тендряковым на таком уровне, что только диву даешься: неужели всё это печатается в стране, которая знала Владимира Соловьева, Флоренского, Сергея Булгакова, Франка, Шестова? До какого упадка должна была дойти литература в нашей стране, чтобы такие пошлости преподносились читателю как глубокие откровения.
Размышления героев повести о Боге, о смерти, о смысле жизни, о вечности и т. д. поражают не только банальностью и примитивизмом, но и тем азартным, даже пафосным тоном, каким писатель их преподносит, убежденный в их глубокомысленности. А ведь рядом существует обширный религиозный самиздат, серьезные авторы, подлинная мысль. Не может Тендряков не знать этого, раз он берется писать о таких вещах. И вот, поди ж ты… Как тут быть критику, если писатель вынужден постоянно симулировать амнезию? Недаром ведь один из лучших самиздатских альманахов носит название «Память».
В тех редких случаях, когда «промежуточные» вдруг нарушают принятое ими табу и робко вступают в непривычную им область социального, почва уходит у них из-под ног, от их реализма не остается и следа, на его место заступают условность и фальшь. В одном из своих рассказов («Страдания молодого Ваганова») яркий портретист Шукшин решает показать нам советского следователя. Но какого! Под стать Шейнину или Кожевникову. Нет и намека на подлинный характер отношения народа к власти и власти к народу: недоверие, страх и враждебность, с одной стороны, хамскую наглость и слащаво-снисходительную, как с маленькими детьми, покровитель-ственность, которая еще более несносна, чем наглый гнет, с другой стороны.
Шукшинский следователь, ведущий задушевные беседы с обвиняемым и даже помогающий ему выбраться из безнадежной ситуации, – это галиматья. И, конечно, не оттого, что нет среди советских носителей власти добрых людей, должно быть, есть и такие, но они вынуждены воспринять общий стиль, если хотят выжить в этой среде. А картинка КПЗ у того же Шукшина («Материнское сердце»), Сухо, тепло, уютно, заключенные спокойно играют в домино, приветливые милиционеры… Неужели не видел никогда Шукшин советских КПЗ с залитыми мочой и блевотиной нарами, на которых вповалку лежат жуткие личности в грязном рванье, с кровоподтеками на физиономиях, и милиционеры добавляют им еще новых, а рядом испитые, страшные, утратившие человеческий облик проститутки, и в воздухе висит матерщина…?
И почему это так бесцветны, так приблизительны описания лагеря на первых страницах «Калины красной» у него, обычно столь щедрого на краски? А чего стоит такое начало другого его рассказа: «Молодого Григория Думнова, тридцатилетнего, выбрали председателем колхоза. Собрание было шумным; сперва было заколебались – не молод ли?» («Наказ»). Как будто Шукшин не знает, что собрания такие не
Ознакомительная версия. Доступно 32 страниц из 159