Люба заметалась по комнате, но бежать было некуда и негде в горенке было спрятаться. Лезть под кровать с расшитыми занавесями юная панна и не подумала — недостойно для дочери уважаемого шляхтича искать убежища возле ночного горшка. Разве только стать под образами, чтобы охранили, не позволили обидеть, похитить, убить. Так Любаша и сделала: вжалась в красный угол под святыми ликами, взволнованно глядя на дверь.
Тут дверь распахнулась. Это старик Криштоп вошёл в неё спиной. А сразу за ним ввалились двое солдат. Огромные — на голову выше Криштопа. Рожи красные, злые, глаза навыкате. Шпаги наготове, острия грозно сверкают, упираются верному Криштопу в грудь. И тот всё отступает, отступает, пятится. Кричит им:
— Панове! Панове!.. Что вы хотите? Ежели покушать что — то кухня внизу. Пойдёмте, я покажу вам...
Увидели здесь шведские солдаты Любу, остановились. Переглянулись между собой. Потом один, всё ещё направляя шпагу Криштопу в грудь, сказал ему:
— Silver, guld har? Där?[14]
Криштоп, конечно, не понимал, о чём его спрашивают, но всё равно зачем-то помотал головой. Он был очень напуган, но скорее не за себя, старика, боялся, а за свою молодую госпожу. Всё старался загородить её спиной, защитить.
Не поворачиваясь к Любе, он сказал:
— Панна, милая панна, я никак не возьму в толк, что он хочет от нас.
Солдат, подняв остриё шпаги выше, к горлу Криштопа, повторил:
— Silver, guld har?
Любаша, разобрав знакомое слово, молвила тихо:
— Они, кажется, деньги ищут.
— Деньги есть! Есть деньги! — обрадовался Криштоп и вытянул у себя из-за пояса тощий кошель; высыпал на ладонь несколько медяков. — Вот тебе, пан, деньги! — и он протянул их мародёру, тычущему в него шпагой.
— Silly man![15] — презрительно усмехнулся солдат.
Криштоп всё совал ему медяки, но тот не брал, потом ударил старика по руке, и медяки со звоном раскатились по полу. Глаза этого мародёра тут обратились к Любе и нехорошо заблестели.
Криштоп, сообразив, что дело совсем плохо, что панну надо спасать, заговорил с жаром:
— Добрый пан пусть послушает меня. В доме никаких богатств нет. Но есть тайники в лесу. Там много-много всего припрятано! — и он показал на окно. — Пойдём! Я покажу. Я вам все тайники открою. Что уж!.. Раз такое дело... — он всё показывал на окно, на лес, потом на дверь.
Мародёр, похоже, решил, что его выпроваживают, и совсем рассвирепел и с такой силой ударил Криштопа кулаком в глаз, что тот, тонко, по-стариковски, охнув, кубарем полетел под лавку, где распластался и затих в беспамятстве.
— Dum gubbe! Skjuter jag dig!..[16] — прорычал швед и выхватил пистолет из-за пояса.
Люба, только что насмерть перепуганная, увидев, какая опасность угрожает Криштопу, позабыла свои страхи и кинулась к мародёру:
— Нет, пан солдат! Не трогайте его! Он — просто верный слуга, защищающий хозяйку.
Солдат схватил её крепко; горячей, могучей, широкой рукой прижал к себе — не вырваться, даже не шевельнуться, даже дышать стало трудно. Прижал и оглядывал липким, масленым взглядом. И, кажется, с наслаждением вдыхал запах, исходящий от её растрепавшихся волос.
Второй солдат тем временем раскрывал один за другим сундуки и ларцы, укладочки и поставцы, со стуком откидывал крышки и шпагой выбрасывал вон Любашины наряды, скатёрки, платки и рукоделия. Летело на пол бельё тончайшего полотна, обшитое кружевами не хуже голландских, летели салфетки и чулочки, флёровые чепцы, покрывала, рушнички и рубашки, нежные фаты, а этот варвар всё копал и копал своей шпагой, всё тыкал и тыкал, всё рвал и выбрасывал сказанные сокровища вон, пытаясь докопаться до самого ценного, что, как он полагал, пряталось в самом низу, и топтался он по белью, по кружевам да девичьим тонким рукоделиям. Потом перешёл он к кровати и взялся шпагой рвать перину и вытряхивать наружу пух...
Люба задыхалась от мёртвой хватки мародёра, голова кругом шла, и голос стал неким чужим — прерывистым и хриплым:
— Вон в той шкатулке, что у окна, есть жемчуг... — и она указала глазами на шкатулку.
Солдат оттолкнул девушку и шагнул к окну, к шкатулке. А Люба, устоявшая на ногах и увидевшая, что никто более не препятствует ей на пути к двери, вдруг обнаружила в себе великие силы и бросилась бежать. И хотя ей казалось, что бежит она медленно, что ноги её будто налиты водой или насыпаны песком, бежала она стремительно; она как птица, как пущенная стрела стала. В мгновение ока перелетела девушка через порог и кинулась вниз по лестнице...
Однако солдат, большой и костистый, представлявшийся ей неповоротливым, оказался много проворнее её. Он только сейчас рычал что-то у неё за спиной, но вот уже перемахнул через перила, спрыгнул с лестницы и встретил Любу на нижней ступеньке. Могучей пятерней ухватил за шею, другой рукой — за волосы. Огляделся и потащил под лестницу, в полутьму, где стоял топчан для слуг.
Люба плакала и вырывалась, Люба упиралась ему руками в грудь. А он смеялся возбуждённо и страшно, и жарко дышал ей в лицо, и ловил шершавыми губами её уста. Дыхание его было зловонно, и платье его пахло дымом и кровью, и были липкие грязные руки, и колючая, обветренная рожа вызывала страх и омерзение.
— Söt flicka[17]! — смеялся он и тянул её сзади за волосы, запрокидывая голову назад и целуя ей открывшуюся белую шею. — Söt flicka!..
Он бросил её на топчан и навалился сверху. Возжелал её девственность, её бережёную девичью честь, чистоту её незапятнанную, Богородицей хранимую, обратить себе на похоть, на низкую и грубую усладу вора, на позорище воина. Он исколол ей усами и небритым подбородком шею и рвал уже платье на груди, и трещала ткань, и горело тело, и щёки пылали у Любы от стыда и горя. Она кричала и рвалась, боролась из последних сил. Слёзы стояли в глазах, и оттого всё во взоре у неё расплывалось. От волнения и страха, от пронзительного чувства свершившейся уже беды, а может, от непосильной борьбы с этим медведеобразным солдатом у девушки остановилось дыхание, или он так сжал ей грудь в своей звериной «ласке», что она не могла дышать.
Сознание Любы помутилось. Меркнул свет. И в этой быстро сгущающейся полутьме она увидела некий силуэт за спиной у мародёра. Мелькнула мысль, трепыхнулась слабая надежда, что этот силуэт, это призрачное видение — Криштоп, который очнулся и теперь сошёл вниз и, возможно, спасёт её, хотя бы попытается спасти, сумеет хотя бы отдалить на минуту час её позора... верный старый Криштоп... Но так медленно этот силуэт приближался, а подлые руки, мерзкие лапы мародёра были так быстры и уверенны — так и лезли повсюду, будто было их не две, а четыре и все восемь, как лап у паука, и не было от них никакого спасу... Люба силилась разглядеть, что там за силуэт так медленно приближается. Но слёзы озёрами застилали глаза, и всё плыло над нею, медленно колыхаясь... Люба вспомнила: может, это Тур — тот Тур, о котором все в округе говорят и о котором кричала жена несчастного дворового хлопа, что убитый или раненый лежит сейчас на траве, тот Тур, который вступается за слабых и обиженных... Люба сама понимала, что мысль эта безумная и нет у этой мысли, у этой надежды ничего общего с действительностью, но сознанием своим, готовым уж ускользнуть, едва удерживавшимся на грани обморока, она цеплялась, всё цеплялась за эту мысль — за малую соломинку.