Темно. Все спит. Лишь только жук ночной, Жужжа, в долине пролетит порой; Из-под травы блистает червячок, От наших дум, от наших бурь далек. Высоких лип стал пасмурней навес, Когда луна взошла среди небес… Нет, в первый раз прелестна так она!
Он здесь. Стоит. Как мрамор, у окна. Тень от него чернеет по стене. Недвижный взор поднят, но не к луне; Он полон всем, чем только яд страстей Ужасен был и мил сердцам людей. Свеча горит, забыта на столе, И блеск ее с лучом луны в стекле Мешается, играет, как любви Огонь живой с презрением в крови! Кто ж
он? кто ж он, сей нарушитель сна? Чем эта грудь мятежная полна? О, если б вы умели угадать В его очах, что хочет он скрывать! О, если б мог единый бедный друг Хотя смягчить души его недуг!
Это уже песня; она звучит мерно, согласно — и вновь появляются рифмы; и это — песнь одиночества. Но как оно, это одиночество, исполнено души! Какой напор, какая полнота чувств!.. От Байрона здесь — почти никакого следа; прошлые ночные видения-полукошмары изжиты; душа безбоязненно раскрыта жизни.
Огонь свечи — и луч луны.
Жар молодых сил, трепет жизни — и холод ночных небес.
Отблеск пламени в оконном стекле мешается с лунным лучом, как живой огонь любви с «презрением в крови».
Свеча — символ молитвы; но он, бодрствующий одиноко в ночи, молчит. В нем такая полнота души, такой избыток чувств, что слово невозможно. Оцепенение немоты, замирание в ней…
Так всклень налитый сосуд подрагивает влагой, боясь пролиться.
Так застывает на миг — на самом гребне — могучая волна перед тем, как рухнуть.
Это — молчание перед молитвой или перед гибелью…
На листе, где написано стихотворение, Лермонтов сделал помету: «Сидя в Середниково у окна».
5
Боюсь не смерти я. О нет! Боюсь исчезнуть совершенно…
(«1830. майя. 16 число») Вот, что его томит и страшит в юности больше всего.
Только-только начав по-настоящему выражать себя в стихах, пятнадцатилетний Лермонтов возвращается снова и снова к теме смерти, будто хочет раз и навсегда выяснить свои отношения с ней. (Разумеется, с налету это ему не удастся — понадобится вся жизнь, и личная, и творческая, чтобы как-то определиться.) Голос его еще не утвердился, образы расплывчаты, противоречивы, язык порой смутен и мысль не отчетлива, но как, несмотря на все, поразительно много сказано в этом юношеском стихотворении!.. Да, поэт, конечно, хочет, чтобы его труд вдохновенный «когда-нибудь увидел свет». Однако тут же восклицает: «Зачем? что пользы будет мне?» Смерть — разрушение, и оно свершится там, где его уже не будет.
Я не хочу бродить меж
вами По разрушении! — Творец, На то ли я звучал струнами, На то ли создан был певец? На то ли вдохновенья, страсти Меня к могиле привели? И нет в душе довольно власти — Люблю мучения земли.
Мучения земли — это его мучения на земле, суть его жизни. Он любит жизнь и то, что даровано ему в жизни.
И этот образ, что за мною В могилу силится бежать, Туда, где обещал мне дать Ты место к вечному покою. Но чувствую: покоя нет, И там, и там его не будет; Тех длинных, тех жестоких лет Страдалец вечно не забудет!..
Покоя нет — потом, почти веком позже, это повторит Александр Блок (правда, сначала воскликнув и: «уюта нет», — новый век уже искал забытья в комфорте).
Однако для Лермонтова покой — в умиротворении, с незабвенным присутствием в душе того, что было в жизни, от чего он страдал и мучился. Вот какого покоя жаждет поэт, и это дороже ему людской памяти и «труда вдохновенного», важнее всего на свете.
Земное он желает забрать с собою в небесное. Не иначе! А это земное — любовь.
Нет заветнее желания в его жизни.
…Теперь уже ясно, что это желание никогда не оставляло его и, вопреки всему, казалось ему достижимым. Не оно ли нарисовало ему в одном из последних стихотворений чудный образ вечного сна, единственно необходимого душе, разрешающего целительной силой все его мучения на земле:
…………………………. Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы… Я б желал навеки так заснуть, Чтоб в груди дремали жизни силы, Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, Про любовь мне сладкий голос пел, Надо мной чтоб, вечно зеленея, Темный дуб склонялся и шумел.
«Выхожу один я на дорогу…», 1841) 6
Тем не менее Лермонтову отнюдь не хочется, чтобы исчезнул, растворился в забвении его «труд вдохновенный». В том же 1830 году он записывает в юношеский дневник:
«Мое завещание (про дерево, где я сидел с А.С.). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово «люблю», которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца; в то время это дерево, еще цветущее, при свежем ветре покачало головою и шепотом молвило: «Безумец, что ты делаешь?» Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слезы есть принадлежность тех, у которых есть надежды; но тогда же взял бумагу и сделал следующее завещание: «Похороните мои кости под этой сухою яблоней; положите камень; и — пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие!»
Вряд ли это просто «пояснение», как толкует запись И. Андроников, к стихотворению «Дерево». Достаточно сказать, что это единственное завещание Лермонтова (не считая стихотворений под таким названием), — других-то не было вообще. Пусть оно писано юношей, в романтическом «мрачном» настрое духа да еще под любовными парами, пусть это скорее лирический и творческий завет, нежели формальное завещание, но чем оно недостовернее тех, что заверяются каким-нибудь нотариусом? Это — обет поэта перед своим даром и завет близким людям, коли обещанное не будет исполнено.
Вид засохшей яблони, под которой, когда она была в цвету, цвела и его любовь, — зримый образ исчезновения жизни, чего представить себе и с чем примириться Лермонтов никак не мог.