На моего отца и мать, на всех людей, — И мне блеснула мысль (творенье ада): Что, если время совершит свой круг И погрузится в вечность невозвратно, И ничего меня не успокоит, И не придут сюда просить меня?.. И я хотел изречь хулы на небо — Хотел сказать: ……………….. Но голос замер мой — и я проснулся.
Ужас полного уничтожения и полного же забвения («И не придут сюда просить меня?..»), то есть спрашивать обо мне — вот что заставляет сына праха позабыть о словах ангела и проклинать всех и все на свете. Но в этом жутком сновидении вновь сошедший на землю все же осознает, что мысль о проклятии — творение ада, и не смеет, хотя и хочет, вымолвить хулы на небо.
Кажется, в русской поэзии никто до Лермонтова не рисовал в своем воображении, с такой силой, искренностью и с такими жестокими по натурализму подробностями, картину собственной смерти и страха перед бесследным исчезновением в вечности.
Пятнадцатилетний юноша-поэт отважился на то безоглядное мужество мысли и чувства, которое не оставляет себе ни одной утешительной надежды — и только на самом краю этой безнадежной пропасти он замирает… — и то, потому что сон вдруг оборвался.
Исследователи творчества Лермонтова заметили, что при всех внешних сходствах «Ночей» с байроновскими стихами «Тьма» и «Сон» разница между ними существенная: картины гибели жизни на земле Байрон воспринимает как сторонний наблюдатель, у Лермонтова же авторское «Я» — главное действующее лицо. И еще: в отличие от английского поэта Лермонтов близок в бунту против земного существования и устроенного небом мирового порядка. Понятно, что чтение Байрона только подтолкнуло его к тому, чтобы высказать все, что было в собственной душе, со всей откровенностью, прямотой и правдивостью, не стесняя себя жестокостью выражений и по отношению к самому себе, и ко всему на свете.
«Ночь. II» углубляет эти страшные видения во сне: поэту открывается уже не жизнь на земле, где все по сути тлен и прах, а Космос, в котором царствует Смерть.
Погаснул день! — и тьма ночная своды Небесные, как саваном, покрыла. Кой-где во тьме вертелись и мелькали Светящиеся точки,
и меж них земля вертелась наша… (Курсив мой. — В.М.) Откуда, с какого места в пространстве этот взгляд? — Уже не с земли, а из космоса. Поразительное, умиротворяющее, космическое видение нашей планеты в одном из последних стихотворений Лермонтова — «Спит земля в сиянье голубом…» — то, что своими глазами увидели космонавты через сто с лишним лет, — таким образом, произросло из юношеского видения глубин космоса.
И эта способность видеть небо с земли, и землю с неба — без сомнения, его врожденное свойство. Как и способность жить одновременно — и на земле, и в небесах…
Уснуло все — и я один лишь н
е спал…
Видение смерти поначалу чудится ему с земли, но потом взгляд словно перемещается в космос:
Вот с запада
скелет неизмеримый По мрачным сводам начал подниматься И звезды заслонил собою… И целые миры пред ним уничтожались, И все трещало под его шагами, — Ничтожество за ними оставалось — И вот приблизился к земному шару Гигант всесильный — все на ней уснуло, Ничто встревожиться не мыслило — единый, Единый смертный видел, что не дай бог Созданию живому видеть…
В костяных руках скелета — по дрожащему человеку; они знакомы видящему, но не называются им.
И странный голос вдруг раздался: «Малодушный! Сын праха и забвения, не ты ли, Изнемогая в муках нестерпимых, Ко мне взывал, — я здесь: я смерть!.. Мое владычество безбрежно!.. Вот двое. Ты их знаешь — ты любил их… Один из них погибнет. Позволяю Определить неизбежимый жребий… И ты умрешь, и в вечности погибнешь — И их нигде, нигде вторично не увидишь — Знай, как исчезнет время, так и люди, Его рожденье — только Бог лишь вечен… Решись, несчастный!..»
И несчастный созерцатель взывает о скорейшей гибели и друзей, и себя, и всего — лишь бы закончились мучения:
«…Ах! — и меня возьми, земного червя — И землю раздроби, гнездо разврата, Безумства и печали!.. Все, что берет она у нас обманом И не дарит нам ничего, — кроме рожденья!.. Проклятье этому подарку!..»
Что эта тщетная, бедная жизнь, «где нет надежд — и всюду опасенья»!
И видел я, как руки костяные Моих друзей сдавили — их не стало — Не стало даже призраков и теней… Туманом облачился образ смерти, И — так пошел на север. Долго, долго, Ломая руки и глотая слезы, Я на Творца роптал, страшась молиться!
Теперь уже голос его не замирает, как прежде, в страхе перед рвущимися изнутри хулам на небо — теперь он ропщет на Творца, «Страшась молиться». Порабощенность ужасу исчезновения столь сильна, что молитвы кажутся — страшными. Это предел земных мук — и юноша поэт познает этот предел страданий.