«На крыше большого амбара каждый год заводились аисты. Подняв к небу свои красные клювы, они глотают ужей и лягушек – это страшно. Тело ужа, извиваясь, торчит из клюва, и кажется, будто змей ест аиста изнутри».
Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход,
Клененочек маленький матке
Зеленое вымя сосет.
Особое отношение Троцкого к поэзии Есенина проявилось и в его «Слове на смерть поэта».
«Мы потеряли Есенина – такого прекрасного поэта, такого свежего, такого настоящего. И так трагически потеряли. Он ушел сам, кровью попрощавшись с необозначенным другом, может быть, со всеми нами. Поразительны по нежности и мягкости его последние строки. Он ушел из жизни без крикливой обиды, без позы протеста, не хлопнув дверью, а тихо прикрыв ее (…) В этом жесте поэтический и человеческий образ Есенина вспыхнул незабываемым прощальным светом».
И еще, там же: «Корни Есенина глубоко народные (…) Но в этой крепости крестьянской подоплеки причина личной некрепости Есенина: из старого его вырвало с корнем, а в новом корень не принялся…» [42]
Не спорю: то, что мы знаем о Троцком, идеологе «мирового пожара», не вяжется с чувствами, явленными в процитированных фрагментах. Но, может быть, для этого ультрареволюционера, признававшего своим отечеством лишь отечество во времени, стихи Есенина были своего рода учебником, по которому он самоучкой развивал в себе «чувство природы»? На такое предположение наводит следующий пассаж из «Опыта автобиографии»: «Природа и люди не только в школьные, но и в дальнейшие годы юности занимали в моем духовном обиходе меньше места, чем книги и мысли. Несмотря на свое деревенское происхождение, я не был чуток к природе. Внимание к ней и понимание ее я развил в себе позже, когда не только детство, но и первая юность остались далеко позади».
Впрочем, «Опыт автобиографии» писался в изгнании, когда турецкий пленник, узник острова Принкипо, время от времени испытывал легкое недомогание, о причине которого замечательно сказал Есенин: «Я нежно болен воспоминаньем детства…» В августе 1923-го Троцкого тревожили более злободневные вещи. Не погубит ли идею мировой Революции выпущенный из нэповской кубышки «рыночный дьявол»? А что делается в родной деревне Есенина? Не лютуют ли комбедовцы? Будут ли мужики продавать хлеб по назначенным правительством госценам? Или опять начнут прибедняться? Хитрить да лукавить?
На эти вопросы Есенин ответить не мог. Две недели как приехал, а в Константинове не был. Да и нет больше Константинова…
Младшая сестра поэта Александра вспоминает: «День был ветреный, и огонь распространялся с такой быстротой, что многие, прибежав с поля, застали свои дома уже догорающими. А на следующее утро с красными глазами от слез и едкого дыма, который курился еще над обуглившимися бревнами, бродили по пожарищам измученные и похудевшие за одну ночь погорельцы. В это утро по своему пожарищу бродили и мы. Вместо нашего дома остался лишь битый кирпич, кучи золы и груды прогоревшего до дыр, исковерканного железа. Мы стаскивали в одну кучу вынесенные из дому наполовину обгоревшие вещи, среди которых были книги и рукописи Сергея. В доме, который сгорел, были проведены самые благополучные и спокойные годы жизни нашей семьи. Вспоминая нашу прошлую жизнь, мы всегда представляем ее себе именно в этом доме» [43] .
Ну что ж! Попробуем и мы представить себе и эту прошлую жизнь, и ее течение такой, какой она была, когда еще не стала былой.
Глава вторая В одном селе… Сентябрь 1895 – июль 1898
Сергей Александрович Есенин родился в 1895 году, 21 сентября (по новому стилю 3 октября), в селе Константиново Кузьминской волости Рязанского уезда Рязанской губернии. В поэме «Черный человек» он называет свою семью «простой, крестьянской». О том же неоднократно упоминает в стихах: «У меня отец крестьянин, Ну, а я крестьянский сын…» На самом деле и семья была не простой, и отец поэта, Александр Никитич, с двенадцати лет работавший в Москве, – крестьянин лишь по социальному происхождению, а не по роду занятий, и село Константиново (к моменту рождения Сергея) – почти типовая модель «полуразбитой отхожим промыслом деревни».
Обе столицы, постоянно испытывая недостаток «рабочей силы», выманивали из близлежащих провинций недостаточных крестьян, превращая их, как сказали бы нынче, в «лимитчиков». В пореформенной России в годы промышленного подъема процесс раскрестьянивания в центральных губерниях пошел особенно быстро. Один из героев хроники В. А. Гиляровского «Москва и москвичи» рассказывал автору: «Вот я еще в силах работать, а как отдам все силы Москве, так уеду к себе на родину. Там мы ведь почти все москвичи… Они не только те, которые родились в Москве, а и те, которых дают Москве области. Так, Ярославская давала половых, Владимирская плотников, Калужская булочников. Банщиков давали три губернии».
Среди банных провинций числилась и Рязанская, и это не единственная ее специализация. У здешних крестьян, в отличие от здешних же помещиков и многочисленных богатых монастырей, слишком мало пахотной земли, и им, чтобы выжить, приходилось осваивать не одну, а несколько востребованных городом профессий. Односельчане Есениных, те, что посмирнее, как и отец поэта, устраивались по торговой части. Рисковые и азартные, как и дед Сергея Александровича по матери, Федор Титов, становились «корабельщиками»: арендовали или приобретали в собственность баржи, единолично или артелью, на паях. На них и доставляли в обе столицы простой продукт: и лес, и сало, и овес, а главное – сено. По всей пойме Оки – лучшие в европейской России заливные луга, золотое здешнее сено шло прямиком в царские конюшни.
Но даже в ряду временных москвичей и сезонных петербуржцев семья Есенина выделялась малоземельем, сильно отклоняясь от средней нормы. По свидетельству старшей сестры поэта, их дед по отцу Никита Осипович на том клочке земли, какой приобрел после женитьбы, – 56 кв. аршин («по улице три с половиной, а в глубину шесть с половиной сажень»!) – ничего, кроме вынужденно «двухэтажной» избы да сараюшки для скотины, уместить не смог. Вот как она описывает первый в жизни Есенина собственный дом: «Дом этот несколько необычен для нашего села. Он значительно выше окружающих его изб. Нижний этаж его не имеет ни одного окна. Он служит нам амбаром, ибо ни риги, ни отдельного амбара, ни других хозяйственных помещений построить на усадьбе невозможно. В нижнем этаже нашего дома мы спим и туда же на лето выносим сундуки с добром. У всех людей есть для летней поры амбары, где от пожара хранят все имущество, а у нас нет…»