— Мои милые нью-йоркцы! Да они просто неспособны быть грубыми! — вскричал молодой человек.
— А!.. Я вижу, вы — один из них. Но я говорю не о мужчинах. Мужчины вели себя прилично, хотя и допустили все это.
— Допустили? Что допустили, миссис Хедуэй? — Уотервил ничего не понимал.
Она ответила не сразу; ее сверкающие глаза смотрели в одну точку. Какие сцены рисовались ее воображению?!
— Что вы слышали обо мне за океаном? Не делайте вид, будто ничего.
Уотервил действительно ничего не слышал в Нью-Йорке о миссис Хедуэй, ни единого слова. Притворяться он не мог и был вынужден сказать ей правду.
— Но меня не было, я уезжал, — добавил он. — И в Америке я мало бываю в обществе. Какое в Нью-Йорке общество — молоденькие девушки и желторотые юнцы!
— И куча старух! Они решили, что я им не подхожу. Меня хорошо знают на Западе, меня знают от Чикаго до Сан-Франциско, если не лично (в некоторых случаях), то, во всяком случае, понаслышке. Вам там всякий скажет, какая у меня репутация. А в Нью-Йорке решили, что я для них недостаточно хороша. Недостаточно хороша для Нью-Йорка! Как вам это нравится?! — и она коротко рассмеялась своим мелодичным смехом. Долго ли миссис Хедуэй боролась с гордостью, прежде чем признаться ему в этом, Уотервилу не дано было знать. Обнаженная прямота ее признания говорила, казалось, о том, что у нее вообще нет гордости, и, однако, как он только теперь понял, сердце ее было глубоко уязвлено, и больное место вдруг начало саднить.
— Я сняла дом… один из самых красивых домов в городе… и просидела в нем всю зиму одна-одинешенька. Я была для них неподходящей компанией. Я… такая, как вы меня видите… не имела там успеха. Истинный бог, так все и было, хоть мне и нелегко признаваться вам в этом. Ни одна порядочная женщина не нанесла мне визита.
Уотервил был в замешательстве; даже он, дипломат, не знал, какую избрать линию поведения. Он не понимал, что побудило ее рассказать правду, хотя эпизод этот показался ему весьма любопытным и он был рад получить сведения из первых рук. Он понятия не имел о том, что эта примечательная женщина провела зиму в его родном городе — неопровержимое доказательство того, что и приезд ее, и отъезд прошли незамеченными. Говорить, будто он уезжал надолго, было бессмысленно, ибо он получил назначение в Лондон всего полгода назад и провал миссис Хедуэй в нью-йоркском обществе предшествовал этому событию. И вдруг на него снизошло озарение. Он не стал ни объяснять случившегося, ни приуменьшать его важности, ни искать ему оправдания; он просто отважно положил на миг свою руку поверх ее руки и воскликнул как можно нежнее:
— Ах, если бы я тогда знал, что вы там!
— У меня не было недостатка в мужчинах… но мужчины не в счет. Если они не помогают по-настоящему, они только помеха, и чем их больше, тем хуже это выглядит. Женщины просто-напросто повернулись ко мне спиной.
— Они вас опасались — в них говорила зависть, — сказал Уотервил.
— С вашей стороны очень мило пытаться все это объяснить, но что я знаю, то знаю: ни одна из них не переступила мой порог. И не старайтесь смягчить краски: я прекрасно понимаю, как обстоит дело. В Нью-Йорке я, с вашего позволения, потерпела крах.
— Тем хуже для Нью-Йорка! — пылко воскликнул Уотервил, невольно, как он признался впоследствии Литлмору, разгорячившись.
— Теперь вы знаете, почему здесь, в Европе, я хочу попасть в общество?
Миссис Хедуэй вскочила с места и стала перед ним. Она смотрела на него сверху с холодной и жесткой улыбкой, которая была лучшим ответом на ее вопрос: эта улыбка говорила о страстном желании взять реванш. Движения миссис Хедуэй были столь стремительны и порывисты, что Уотервилу было за ней не поспеть: он все еще сидел, отвечая ей на взгляд взглядом и чувствуя, что теперь, наконец, беспощадность, мелькнувшая в ее улыбке, сверкнувшая в вопросе, помогли ему понять миссис Хедуэй.
Она повернулась и пошла к воротам сада, он последовал за ней, смущенно и неуверенно смеясь ее трагическому тону. Конечно, она рассчитывает, что он поможет ей взять реванш; но в числе тех, кто выказал ей пренебрежение, были его родственницы: мать, сестры, бесчисленные кузины, и, идя рядом с ней, он решил по размышлении, что в конечном счете они были правы. Они были правы, что не нанесли визита женщине, которая может вот так жаловаться на причиненные ей в свете обиды. Ими руководил верный инстинкт, ибо, даже не ставя под сомнение порядочность миссис Хедуэй, нельзя было не сознаться, что она вульгарна. Возможно, европейское общество и примет ее в свое лоно, но европейское общество будет не право. Нью-Йорк, сказал себе Уотервил в пылу патриотической гордости, способен занять более правильную позицию в таком вопросе, чем Лондон. Несколько минут они шли в молчании, наконец Уотервил заговорил, честно пытаясь выразить то, что в тот момент больше всего занимало его мысли.
— Терпеть не могу это выражение: «попасть в общество». По-моему, никто не должен ставить это себе целью. Следует исходить из того, что вы уже находитесь в обществе… что вы и есть общество, и если у вас хорошие манеры, то, с точки зрения общества, вы достигли всего. Остальное не ваша забота.
В первый момент миссис Хедуэй, казалось, его не поняла, затем воскликнула:
— Что же, видно, у меня дурные манеры; во всяком случае, мне этого мало. Понятное дело, я говорю не так, как надо… Я сама это знаю. Но дайте мне сперва попасть туда, куда я хочу… а уж потом я позабочусь о своих выражениях. Стоит мне туда попасть, и я буду само совершенство! — голос ее дрожал от клокотавших в ней чувств.
Они достигли ворот сада и, выйдя к низкой сводчатой галерее Одеона[14]с книжными ларями вдоль нее, на которые Уотервил бросил тоскливый взгляд, остановились, поджидая коляску миссис Хедуэй, стоявшую неподалеку. Украшенный бакенбардами Макс уселся внутри на тугих, упругих подушках и задремал. Он не заметил, как коляска тронулась с места, и пришел в себя, лишь когда она подъехала к ним вплотную. Он вскочил, недоуменно озираясь вокруг, затем без тени смущения выбрался на подножку.
— Я научился этому в Италии… там это называется siesta [сиеста, отдых (ит.)], — заметил он с благодушной улыбкой, открывая дверцу перед миссис Хедуэй.
— Оно и видно! — ответила ему эта дама с дружеским смехом и села в ландо. Уотервил последовал за ней. Он не удивился, увидев, что она так распустила своего фактотума; она и не могла иначе. Но воспитанность начинается у себя дома [перефразировка английской поговорки: «милосердие начинается у себя дома»], подумал Уотервил, и эпизод этот пролил иронический свет на ее стремление попасть в общество. Однако мысли самой миссис Хедуэй были по-прежнему прикованы к тому предмету, который они обсуждали с Уотервилом, и, когда Макс забрался на козлы и ландо тронулось с места, она сделала еще один выпад:
— Лишь бы мне здесь утвердиться, я тогда и не посмотрю на Нью-Йорк. Увидите, как вытянутся физиономии у этих женщин.