У меня была еще одна страховка на случай, если я совсем буду умирать от голода. Подлинное письмо Ван Гога, которое попало к отцу какими-то заковыристыми путями. Он говорил, что этот документ может обеспечить нам безбедное существование, если он сам в силу каких-то причин не сможет больше зарабатывать своим пером. При его жизни это время, слава Богу, не настало, на его книги всегда был спрос, но теперь…
Я еще не узнавала, сколько могу получить за это письмо, если выставлю его на аукцион «Сотбис», например, но уже несколько раз возвращалась к этому мыслями. Помню, я разозлилась на отца за то, что он рассказал об этом письме Джун в один случавшихся с ним приступов откровенности. Я напомнила ему, как он говорил, что это письмо — только наше с ним сокровище, неприкосновенный клад, о котором никто не должен узнать. И сам же раскрыл нашу тайну первой встречной!
Он тоже обиделся на меня за последние слова, но я была тогда так зла, что не испытала никакого чувства вины. У меня было ощущение, что отец не просто выболтал наш секрет, но предал меня. Предал все самое хорошее, что было между нами.
Теперь я молила о прощении, только отец меня уже не слышал. Оставалось похвалить себя за то, что я вспомнила об этом письме достаточно быстро для того, чтобы Джун не успела наткнуться на него. Если б она первой добралась до этой бумаги, то загнала бы ее в два счета, причем я своей доли не увидела бы. Завещания отец не оставил, и Джун вполне могла присягнуть в суде, что никакого письма в глаза не видела. С нее сталось бы…
Честно говоря, я тоже не собиралась с ней делиться, и не считала это преступлением. Я готова была отдать ей половину дома, потому что она жила в нем на законных правах, но претендовать на все, что касалось литературы, Джун не имела права. Она была равнодушна не только ко всему, что написал отец, но и к мировой литературе в целом. С какой стати литература должна была обогатить эту женщину?
Мои невеселые и отчасти стяжательские размышления были прерваны типичным для такого заведения вопросом:
— Разрешите вас угостить?
Я повернула голову — ровно настолько, чтобы краем глаза ухватить черты говорившего. Они оказались ничего, эти черты, довольно тонкие, хотя парень явно был метисом, только непонятно с примесью какой крови. Что-то азиатское было в легкой раскосости черных глаз, смуглости кожи, густоте жестких, коротко остриженных волос. Но лицо у него было узкое, и скулы не выдавались. Говорил он без малейшего акцента, как местный, хотя в нашем городке я его встретила впервые. Впрочем, я ведь редко выбиралась из дому, и знала в основном тех, кто учился в нашей школе или жил по соседству.
— Признаться, с меня хватит, — сказала я. — Бутылочка пива — это самое большое, что мой организм способен принять без особого ущерба для себя.
Он коротко улыбнулся, не разжимая губ, не полных, но и не слишком тонких, и это мне понравилось. Особенно после того, как Том целый день демонстрировал мне лучший образец американской улыбки. Действительно красивой, ничего не скажешь…
— Не смею настаивать, — сказал он. — Я и сам не большой любитель.
— Что же вы тут…
— А вы?
Я согласилась:
— Резонно. Я здесь потому, что… Бывает, знаете, когда пойти вроде как и некуда.
— Бывает, — откликнулся он. — Тогда просто приходишь в ближайший…
— И не самый плохой!
— …и не самый плохой бар, где работает старая Бобби, не склонная лезть в душу, берешь традиционную порцию виски с содовой…
— Бутылочку пива.
— И говоришь девушке, сидящей рядом: «Привет. Меня зовут Дэвид Ховард».
— Привет! Я — Эшли… — Я замялась на миг, потом все же добавила: — Халс.
Не прореагировав на мое имя, Дэвид кивнул:
— Рад познакомиться. Ты живешь здесь поблизости? Я ни разу не встречал тебя в этом баре.
— Минуту назад я подумала это о тебе.
— Выходит, мы просто не совпадали во времени, — произнес он задумчиво, но потом улыбнулся. — Я родился в этом городке, а ты?
— Мы переехали несколько лет назад.
Он улыбнулся:
— Судя по тому, как ты молодо выглядишь, твое детство тоже прошло здесь.
Я мрачно посоветовала:
— Даже не заговаривай о моем детстве.
— А что с ним такое?
— Оно было ужасным. Меня ненавидела вся школа.
Отхлебнув виски, Дэвид спокойно спросил:
— За то, что ты — дочь Джеффри Халса?
— О! — вырвалось у меня. — Так ты знаешь…
— Я читал в газетах. Мне очень жаль.
— Мне тоже. — Я обвела пальцем горлышко бутылки. — Ты даже не представляешь, до чего мне жаль.
На что он так же невозмутимо возразил:
— Кажется, представляю. Прошлой осенью я похоронил маму. Мы тоже жили с ней одни.
— Извини… Если б мы жили с ним одни!
— Ага! Значит, была еще некая неприятная тебе особа! Я не ошибаюсь?
Я сказала себе: «Договаривай, раз уж начала!» — и призналась:
— Он женился незадолго до… Она и сейчас живет со мной в одном доме.
Допив виски, Дэвид поинтересовался:
— Что ж вы не продадите этот дом? В таком случае, по-моему, лучше разбежаться.
Я вяло отозвалась:
— Да, надо бы как-нибудь заняться этим…
Он помотал головой и улыбнулся:
— Но жутко не хочется!
— Ты прав.
— Тогда тебе крупно повезло.
Я насторожилась:
— В каком смысле?
— Я как раз занимаюсь недвижимостью.
— Ты — риэлтер?
Почему-то мне трудно было поверить в это, и Дэвид заметил, с каким сомнением я оглядела его.
— По-твоему, риэлтеры выглядят как-то иначе?
— Я уже не помню, как выглядел тот, что продал нам этот дом. Может быть, я с ним и не встречалась. Тогда отец все решал сам.
— Когда-нибудь тебе все равно пришлось бы учиться решать что-то и самой…
Словно услышав, как это прозвучало, он спохватился и шлепнул себя по губам:
— Извини. Произносить банальности мы все горазды. Я после смерти матери с неделю даже на кухню не заходил. Но у меня ведь еще есть младший брат, так что пришлось встряхнуться.
Я покосилась на него:
— Ты же говорил, что вы жили с ней вдвоем…
— Я имел в виду: без отца.
— Прозвучало так, будто вас было только двое.
Я поймала себя на том, что все в этот день кажется мне подозрительным и в любой фразе слышится двойной смысл. Не помню, чтобы это было свойственно мне раньше, наверное, что-то стало меняться во мне. И кажется, не в лучшую сторону…