Аффад вернулся домой, в изнеможении поднялся по лестнице. Ему было очень плохо. Часы пробили три раза — поздно. Скоро рассвет. В спальне не слышалось ни звука… постель была разобрана. Аффад подумал, что вряд ли сможет заснуть. Или все же заснет, несмотря на неясное будущее? Действуя наверняка, он приготовил себе сильную дозу снотворного и с его помощью провалился во тьму, словно в яму; но тут его стали одолевать сны о Констанс, воспоминания об их любви, такой неожиданной, необыкновенной и нежной. Все, от чего он отказался, разговаривая с судьями, нахлынуло, как волна, и поглотило его. Аффад проснулся после одиннадцати. На его лице, на щеках были слезы; он сердито смыл их в душе, наслаждаясь свистящим потоком. Потом надел старую, из грубой материи аба вместо привычного шелкового халата и отправился вниз, в большой застекленный центральный зал, где яркий солнечный свет ласкал его небольшое, но изысканное собрание статуй и тропических растений, которые росли у дальней стены и в саду. Фонтан был включен — Аффаду всегда нравился шум воды внутри дома. В фонтане даже плавали разноцветные рыбки. Ароматические травы горели в нишах. Усевшись за недавно накрытый стол, Аффад налил себе кофе. Скоро позвонит принц и передаст ему вердикт трех, «исполнительной ячейки». Сидя в зале и прислушиваясь к шуму воды, Аффад обратился мыслями к далекому прошлому, когда в первый раз гностические идеи начали занимать его. Шаг за шагом, отрицание за отрицанием он возвращался в прошлое, пока не наткнулся на твердый покров греческой мысли — странное и оригинальное проявление человеческого духа. Она вобрала в себя, видоизменила и, возможно, даже предала наплывы эзотерического знания, которое, подобно тропическому фрукту, впитало в себя соки индийской мысли, китайской мысли, тибетской мысли. Он видел, как эти темные волны культуры хлынули в Персию, в Иран, в Египет, где они смешивались и обретали лингвистические формы, понятные жителям Ближнего Востока.
Греция с ее поклонением свету и непреклонным стремлением к логике и причинной обусловленности была ситом. Греческие философы один за другим перенимали представления о мире у других народов и перерабатывали их во славу собственной философской системы. Пифагор заимствовал представление о мире у китайцев, Гераклит — у персов, Ксенофан и элеаты — у индусов, Эмпедокл — у египтян, Анаксагор — у израильтян. Наконец, в сокрушительной для разума попытке синтезировать все это, Платон постарался свести воедино, согласовать все чужеродные влияния, чтобы получить эллинское представление о мире, — духовное и социальное, научное и боговдохновенное…
Эти мысли и воспоминания до такой степени разволновали Аффада, что он встал и принялся шагать по залу, заложив руки за спину, оживляя в памяти тот ужас, в котором он пребывал, когда впервые сформулировал эти идеи под руководством старого философа Фараджа. Правда, еще до Платона были мудрый Мани и его ученик Бардесанес — они стали звеном между Востоком и Западом. Аффад хлопнул в ладоши и вновь ощутил волнение, похожее на то, когда его принимали в «пентаду» или «триаду»; в поэтическом смысле это были пять чувств и три отверстия. Собственно, в буддистской психологии это пять скандх, узелков понимания, хранилищ побуждений! Аффад отлично помнил, с каким чувством Фарадж произнес: «Сын мой, манихейский Князь Тьмы соединяет в себе пять демонов: дым (δαλμου), льва (огонь), орла (ветер), рыбу (воду), тьму (δρακων). В Греции его пророк — Фересирдес…» Из соединения занятий, постов и медитаций появилось Нечто, которое все увеличивалось и увеличивалось, пока в конце концов незнакомый человек не постучал в дверь и не спросил, нельзя ли войти. Он был стар и одет подобно коптскому бродяге, но величествен с виду. И сказал всего лишь: «Сын мой, ты думал о смерти, первой травме человека?» Аффад кивнул, потому что и человек, и вопрос показались ему знакомыми, как если бы он уже век ждал их; и он предложил старику сесть. Вот так началось приключение — смерть как приключение!
На этот раз Аффада не могли лишить его прав. Он заслужил оправдание многими одинокими годами, когда знакомые не могли поверить ему и распускали о нем самые немыслимые слухи, чтобы объяснить его одиночество и отсутствие привязанностей, жизнь семинариста или монаха. Поговаривали, что втайне он гомосексуалист, импотент, заколдованный, или принял обет, чтобы попасть в рай! И все это только для того, чтобы объяснить, почему он держится в стороне от скандалов и случайных связей, хотя ведет насыщенную деловую жизнь и часто бывает в обществе. Итак, Аффад медленно обошел свои владения, попрощавшись с каждой из любимых вещей по очереди, словно провел репетицию, желая посмотреть, насколько он к ним привязан и насколько болезненным будет расставание. Он все еще восхищался своими сокровищами — обсидиановой головой римского виночерпия, двумя пухлыми путти,[26]женским черепом, покрытым золотом, — из захоронения в пустыне. Увы, пуповина перерезана самым реальным образом. Больше он не принадлежит им. Его чувства стали острее, когда взгляд коснулся более обычных мелких вещиц. На туалетном столике ключ, который ему дала Лили, его первый игрушечный солдатик, гренадер без головы. В одном из ящиков было много такого, в чем не разобрался бы никто, кроме самого Аффада. Бальная книжка с карнавала с его именем на каждой странице, написанным рукой Лили. («Я не хочу, чтобы кто-нибудь еще обнимал тебя».) Это правда, что одинокая жизнь иногда становилась непосильно тяжелой ношей, особенно по весне, когда первые сухие ветры из пустыни налетали на столицу; было очень трудно удержаться и не обнять девушку, не уложить ее в свою постель. Иногда, не в силах больше терпеть одиночество, он шел на темную набережную и смотрел, как луна встает над морем. В темноте слышались голоса влюбленных, которые перекликались, зовя Габи, Иоланду, Мари и Лауру. До чего же больно было их слышать!
Однажды вечером он чуть не прошел мимо девушки, которая не шевелясь глядела на море, но не устоял и спросил: «Вы одна, мадмуазель?» Она окинула его долгим взглядом, словно определяя его рост, и ответила мягко и просто: «К сожалению». Они не спеша прошлись по набережной, беседуя, как старые друзья, а когда вернулись обратно, он пригласил ее к себе, потому что не мог провести еще одну ночь в одиночестве. Девушка помедлила в нерешительности, но согласилась. Вместе они проделали путь до его дома. Когда она увидела роскошный особняк, то спросила: «Вы, верно, очень богаты?» Он ответил: «Я — банкир». Однако это оставило ее безразличной. Она была нежной, несколько пассивной, милой, не вульгарной, но и не красавицей. Сначала они беседовали на греческом языке, потом на французском. Ее звали Мелисса, так она сказала, и он привлек ее своей нежностью и неторопливостью.
Остальное случилось естественно, и Аффад наслаждался безмерной роскошью не только любви, но и возможностью спать и дремать рядом с милой, сдержанной и немного печальной женщиной, которая была не fille de joie[27]в профессиональном смысле, а скорее гризеткой. Попрощались они согретые друг другом, но ни тот, ни другая не сделали попытки назначить еще одно свидание. Возможно, она думала, что это должен сделать он. Он же хотел выписать ей чек, потому что у него не было наличных денег, но она не взяла его. «Я живу со старым евреем, а он очень ревнивый и обыскивает мою сумочку. Получить деньги я не смогу до понедельника. Дайте мне лучше две или три из ваших сигар, он любит сигары. Я скажу, что украла их или купила». Ему этого показалось мало. «Мелисса, дайте мне ваш адрес, и я пришлю почтовый перевод». Но она и от этого отказалась. Когда они подходили к дому, то вовсю болтали и шутили. Аффад спросил, была ли она замужем, и Мелисса, рассмеявшись, сняла бумажное колечко с сигары, надела его на безымянный палец и подняла руку, поворачивая ее то в одну, то в другую сторону, словно кольцо было настоящее, с драгоценным камнем. «Ах, у моей семьи совсем нет денег, и у меня нет приданого». Однако особой печали в ее голосе не было.