А у Миреле перед глазами все стояла неподвижная фигура акушерки, вспоминалась повесть о мертвом городе, и грустно сказала она:
— Теперь всю ночь будет мне сниться мертвый город и безумная женщина в черном… всю ночь…
Но проходя мимо погруженного в сон дома Бурнесов с запертыми снаружи голубыми ставнями и увидев старика сторожа, она остановилась, чтобы поболтать с ним.
Старый Захар стоял перед ней без шапки; он был на седьмом небе.
— Ох, ох, ох! Сколько раз доводилось мне барышню по ночам домой провожать! Сколько раз я барышне в дождливые дни записочки носил… А теперь вот на кухне сказали, что уж барышня больше не невеста… Правда ли, что говорят?
— Правда, правда, Захар.
Что-то уж очень подробно расспрашивала она о семье своего бывшего жениха; хотела, видимо, разузнать, ночует ли он теперь в городе, но не решалась спросить, оттого ли, что Липкис стоял неподалеку, или оттого, что старый Захар мог потом передать Бурнесам ее слова.
Липкис почувствовал облегчение, когда она наконец оставила в покое старика; его подмывало задать ей вопрос, и хотя сознавал он, что вопрос этот лишний, но не в силах был совладать с собой.
— Я хотел бы полюбопытствовать, — сказал он, — неужели интересно было вам битых полчаса беседовать с этим старым мужиком?
Но она ничего не ответила, снова остановилась, вспомнила, что нужно дать старику на чай, и потребовала у Липкиса целый рубль для старика. Липкиса это снова взбесило; доставая из кармана серебряный рубль, он думал с раздражением: «Однако, как просто и бесцеремонно берет она у меня эти считанные гроши… Право, точно к мужу обращается ко мне за деньгами…»
Глава четвертая
В доме Гедальи Гурвица ждали гостя. Снова повесили на все окна заграничные розовые гардины, каждый день топили печь в холодной гостиной, повсюду разостлали плюшевые коврики. Все в доме выглядело по-праздничному, хотя, казалось бы, никакого повода к этому не было, если не считать слухов, носившихся по городу насчет Миреле:
— Неужто она и впрямь собирается замуж за сына Якова-Иосифа Зайденовского? Того самого Зайденовского, что родом из ближней деревеньки Шукай-Гора, а сам живет вот уже десять лет в предместье далекого большого города, где у него свой собственный винокуренный завод, да еще славится тем, что держит в нашей округе огромные табуны волов.
Липкис каждый раз сердился, когда его спрашивали об этих слухах, и хмуро отвечал:
— А мне-то почем знать? Да и вообще: что это все пристают с вопросами именно ко мне?
Он в это время редко встречался с Миреле и потому кому-то назло держал себя крайне гордо и вызывающе; он делал вид, будто не знает, что все слухи исходят от какого-то проезжего человека, который остановился на пару дней у Авроома-Мойше Бурнеса и там жаловался:
— Что толку, что у Зайденовских такой славный парень? Миреле еще прошлым летом, будучи как-то в уездном городе, остановилась в той же гостинице, что и он, и пару раз довелось им поболтать при встрече в коридоре; тут она, как видно, так ему голову вскружила, что ничем не вышибешь.
Но проходили дни за днями, а к реб Гедалье Гурвицу никто не являлся. Миреле стала как-то бледнее и спокойнее, и казалось, что она ни о чем не знает и ни к чему не прислушивается, что нет ей дела, хорошо ли говорят о ней в городе или дурно; с самым хладнокровным видом позволяла она себе самые неожиданные, нелепые выходки. Однажды она остановила на улице сестер своего бывшего жениха и странно приниженным тоном опустившегося человека принялась упрекать их за то, что не заходят к ней: она, мол, во всяком случае, не хуже жены фотографа, Розенбаумихи, к которой бегают они по два раза на день.
Расставшись с ней, дочки Авроома-Мойше Бурнеса долго еще переглядывались и изумленно провожали ее глазами.
— Вот, поди-ка, раскуси ее, — говорила старшая младшей.
Миреле побрела куда-то одна по городской улице. Дойдя до аптеки, помещавшейся в одном из последних еврейских домов, она остановилась посреди улицы и огляделась вокруг. На улице не было ни души, кроме появившегося откуда-то оборванного мальчишки; стеклянная дверь аптеки с колокольчиком была изнутри завешена красной занавесочкой. Она подозвала к себе мальчика и попросила вызвать из аптеки помощника провизора Сафьяна. Мальчик смущенно отправился выполнять поручение, тараща бесцветные глаза, она стояла одна на улице и ждала. Сафьян, закончив работу, оделся и вышел на улицу. С ними поравнялись простые крестьянские дровни, на которых возвращались в город какие-то евреи; они стали удивленно переглядываться и многозначительно улыбаться. Но она не обращала никакого внимания на их улыбочки и с серьезным видом сказала Сафьяну:
— Я хотела раньше вас просить проводить меня к акушерке Шац. Но теперь… теперь мне как-то не хочется отправляться к ней. Если вы свободны, мы бы могли прогуляться немного за околицей, хорошо?
Помощник провизора Сафьян вытянул вперед шею, крякнул и принялся нервно вертеть верхнюю пуговицу зимнего пальто.
— Свободен ли я? Да, собственно говоря… собственно говоря, я могу немного пройтись.
И он, возбужденный и в то же время смущенный, зашагал рядом с Миреле, не глядя на нее и выпучив свои большие глаза прямо в туман, расстилавшийся над окрестностями; как назло, не находил он темы для разговора и упорно молчал. Какая-то странная тяжесть чувствовалась в его молчании; Миреле все поглядывала на него и наконец спросила:
— Вы, Сафьян, кажется, из очень старинного рода… Кто-то недавно говорил мне об этом…
Немного помолчав, она опять начала разговор:
— Мой отец тоже принадлежит к старинному роду германских выходцев; в течение долгого времени браки у нас заключались только между родственниками, и род совершенно одряхлел и выродился… Может быть, поэтому я временами ощущаю в себе такую пустоту и ни на что не гожусь.
Они уже миновали снежный пустырь, служивший обычным местом прогулок, и медленно шагали вперед. Вдруг возбужденный помощник провизора принялся, сам этого не замечая, вертеть пальцем в кармане пальто и, не глядя на нее, трепетным голосом заговорил:
— Это, конечно, не мое дело, и вы можете не отвечать мне… Но мне хотелось спросить: почему бы вам, например, не подготовиться к экзамену и не избрать себе какую-нибудь интеллигентную профессию? Мне говорили, что вам только двадцать два года…
Миреле остановилась и принялась разглядывать снег, разгребая его носком своей маленькой калоши.
— Ах, этот вопрос задавали мне уже многие.
Тих был серо-туманный воздух, и ни живой души не видать было в снежных далях; даже черные вороны куда-то попрятались, Миреле почему-то вздохнула, медленно и задумчиво огляделась по сторонам и так же медленно и задумчиво принялась рассказывать, как однажды зимою в пятницу вечером стала ей жаловаться прислуга: