и в хвост и в гриву. Уже на Буг вышли. Только вот в Крыму сидят басурмане — из ущелий никак их не выкуришь.
— А деда в шинели и в заячьей шапке не видали? Гавриил такой…
— Как же, видал. Поговорили то да се. Душевный, видать, человек. У Кудыма сыром отъедается.
Вовкины глаза, словно две влажные черносливины, сразу потускнели. Чтоб не ссориться с Дыней из-за какого-то бродяги, он сказал:
— Бывайте здоровы! — и пошел дальше.
Прошел несколько заросших полосок, где были когда-то хаты и огороды, хотел незаметно проскочить мимо тетки Анисьи. Высокая и худая, как жердь, она стояла в яме, на ступеньках, что вели в землянку. Лицо рябое, как в пасленовых пятнах, нос и подбородок заостренные, рот щелочкой, только два зуба торчат впереди. Тетка Анисья нервно дергала правым плечом и говорила бог знает с кем:
— Носит и носит его, пройдоху, ей-право, доносится. Еще и лошадь привел на мою голову, мало ему оружия. Как родится такой неприкаянный, так хоть на цепь привязывай — ей-богу, сорвется.
Видно, что-то показалось тетке Анисье, она пригнулась и из-под руки посмотрела на дорогу:
— Эй, Вовка, что ли?.. Яшку моего не встречал? Чуть свет — кобылу за хвост и с глаз долой… Да не несись ты, как на пожар. Погоди, Чирву отвяжу.
— Вот Кудымовых буду гнать, тогда и вашу захвачу, — торопливо отвечает Вовка.
Дорога тянулась между валунами, спускаясь в глубокий степной овраг. Над ним возвышался гранитный Мартын; его вершина, отглаженная ветрами, сверкала на солнце. За Мартыном широко разливался Ингул. Его спокойное течение отливало красноватыми бликами.
Василек свернул влево, к хате Кудыма, что притаилась за терновыми кустами. Низко, к самым окошкам надвинула хата свою крышу, как старую соломенную шляпу. Еще и плетнем отгородился: дескать, смотрите — это колхозный выгон, а это мой двор. Хата стояла в стороне от дороги, в густых кустарниках, словно пряталась от чужих завистливых глаз.
«Почему это немцы не тронули Кудыма? — размышлял по дороге Вовка. — Может, потому, что хата совсем на отшибе, а может, из-за Федьки?..» Странное на земле творится. Сыны одного отца, а жили как собака с кошкой. Антон партизанил — Федька в полиции служил. Он, этот весельчак Федька, и полицаем был никудышным, и своих боялся, и немцам пятки лизал. Поймает Антон родного брата в темном месте, надает по-братски подзатыльников, а Федьке хоть бы что… Оправится — и снова к фрицам за похлебкой. Антон жену за руку, узел на плечи и с боем-скандалом ушел из отцовой хаты, отселился на Купавщину. О смерти Антона разное говорили в селе. Будто он и Максим Деркач уговорили Федьку бежать к нашим (неси, дескать, свою собачью душу на покаяние). Потом нашли убитыми двоих — Антона и Максима, а Федька как сквозь землю провалился…
Вовка хлопнул кнутовищем по плетеной изгороди и только во двор — Кудым на порог. Здесь он каждый раз встречал пастуха. «Не хочет, скряга, в хату пригласить. Простокваши, думает, попрошу, пускай подавится». Кудым вышел в тулупе, в новых валенках, подшитых кожей (кожух и валенки и летом не снимал). Вместо «доброе утро» или «здравствуйте» сказал:
— А уже, стало быть, не рано.
Кашляя и вздыхая, прошаркал к сараю, с шумом выдернул из дверей шкворень[2]. С громким блеянием высыпало во двор Кудымово стадо — три козы и семь козлят. Между ними, как тень, промелькнула Василина — Федькина жена. «Чего они как пуганые? — подумал парень о Василине и ее дочке Наде. — Людей боятся. Обе зеленые, как мертвецы. Заслышат человека — и бегом вдоль изгороди да в хату…»
Кудым выгнал за ворота скотину, пригладил руками крепкие седые усы:
— Стало быть, с утра выбирай укромные местечки, там, где лоза и осина, а когда солнце пригреет, гони их на гору, чтоб свежим ветром обдувало.
— Еще как обдует… — бросил на ходу Вовка.
Кудым закрыл за собой калитку, покряхтел и пошел разбрасывать навоз. Вовку разобрало любопытство, и он незаметно заглянул в окно. И будто серпом скосило его: сквозь стекло, прямо на него, смотрел Гавриил. Казалось, деду паклей заткнули рот: «святой» так уплетал брынзу, аж глаза на лоб лезли.
— Куда лезешь, жлобина! — стегнул кнутом козу, которая взобралась на изгородь и жадно обдирала листья и кору с молодой вербы. — Ишь Кудымово отродье! За день не набьешь свое брюхо?..
Козы побежали под гору к селу. Копытца их оставляли в грязи глубокие следы. Пахло кислым молоком и стойлом. Не спеша Вовка шагал за стадом, и в его голове навязчиво вертелось: «Ой Кудым, Кудым… Ой Кудым, раз-Кудым…» Он искал такие слова, чтобы складно было и чтобы стало ясно, почему у Кудыма такое толстое брюхо. Но стихи, как нарочно, не выходили. Разве что: «Кудым — дым…» А ну, что получится:
Ой Кудым, раз-Кудым,
Ядовитый, словно дым.
Насосался молока,
Пузо, как…
И дальше не шло: «Молока… три вершка… Нет, не годится!» Вот у Дыни, словно из волшебного ларца, так и сыплются шутки-прибаутки, и все ладные, и все к месту. А у Вовки язык, что ли, суконный — ничего путного не выходит.
На горе, откуда видно Ингул и всю Мартыновку, Вовка скомандовал: «Стойте, рогатые-бородатые!» — и побежал к бугорку, над которым торчало перевернутое ведро без дна. Вовка толкнул ногой ведро-дымоход — и вниз посыпалась земля. В норе-лачуге, слышно было, кто-то закопошился.
— Мишка, вставай! Царство небесное проспишь.
Из норы выполз сонный, помятый Мишка. Он долго продирал глаза, поеживался, приходил в себя. Зеленый, какой-то жалкий, он стоял пошатываясь, выбирая из чубчика прилипшую солому.
— Давай, давай скорей! — И Вовка потянул его, полусонного, на улицу.
Погнали «войско» к Ингулу.
Женщины выводили Марусек или Дуняшек, и стадо тощих коз пополнялось. Мода на коз пошла от Кудыма. Это он первый узнал, что за мешок ячменя или овса в Долинской можно выменять, как говорили, «вдовью корову». Выходит, был в запасе у него хлеб, потому что привел он на веревке три козы с приплодом. За Кудымом и другие односельчане, те, кто припрятал на огороде немного зерна, брали мешок и шли на станцию. Все-таки во дворе скотиной пахнет, и смотришь — детям стакан молока.
У Троянов никаких запасов не было. И Вовка нанялся к Кудыму, чтобы заработать к осени на козу. Женщины обещали пастуху разное: кто валенки, кто курицу, если заведется. Яценко обещал крольчиху, Деркачиха — полотна на рубашку. Дыня пристроил к Вовке голодного Цыганчука: