больше надо. За всю зиму я соседского порога не знала — из дому отпроситься не смела.
В праздники до обеда праздную. Заберусь тайком под лестницу и сижу там. Когда стирала, так узорчатую вышивку на полотенцах да на кофтах подсмотрела. А в чулане я училась эти узоры да вышивки на куклах шить. Какой лоскуток попадет в руки — я все прибирала да в чулан тащила. Вот и устроила мастерскую. Куклу сошью из полотна, лицо направлю, вышью глаза и нос, рот и уши, одену в кокошник да в тафту, как невесту. А то и мужика сошью, рубашку, жилетку надену, из овчинного кусочка малицу ему приготовлю. Мне это было в науку, а людям для потехи. Потихоньку от хозяйки сначала своей родне гостинцами пошлю. А на путине, как люди прознали, все просить меня стали:
— Ты уж моей-то девке сошей куколку, привези.
От хозяев-то пойдешь на путину, так один хлеб положат, а ни чаю, ни сахару, ни маслица, никакой прикуски не дадут. И живешь на хлебе с водой. А как куклу кому сошьешь, мне и тащат — кто маслица, кто сушки, кто сахару.
От кукол я перешла и к большему. Любила я вышивать, а никак не выходили у меня крестики: все перекосы получались. И вот подглядела я у хозяйкиной дочери Кати, как она по узору книжному крестики вышивает по канве. Удивилась я — до чего это просто, и глядеть-то нечего! В праздничный день в своей мастерской начала я лоскуток вышивать. По канве отсчитала, сколько надо в звездочку клеточек, а вместо крестиков звездочки придумала. Нитками разных цветов вышила я с полдесятка разных звездочек и покруглей и с острыми рожками, а потом и несу Кате, показываю.
Так она ругаться начала:
— Я при тебе ничего делать не буду, ты сразу все переймешь.
Богатому за беду было, если бедный сумеет лучше сделать что-нибудь или одеться.
В ту пору я стала уже на девку походить. Пошлет куда-нибудь хозяйка к соседям, иду я мимо горки, ребята кличут:
— Иди, Мариша, прокачу.
Ну и не утерпишь, раз-другой скатишься. Хозяйке не говоришь, а то отчитает: «Вас пошли в клеть по муку, а вы в хлев к мужику». Попросишься у хозяйки на горку — не пустит:
— Не за то плата дадена, чтобы вы гуляли.
Ну и сидишь. Те, что сами нанимаются у хозяйки выряжают, чтобы в праздничные дни отпускала. А меня мать в люди отдавала, так еще твердила:
— Покрепче держите, воли не давайте да никуда не пускайте.
Как-то вечером мы разбаловались с хозяйкиными ребятами. Бегали, бегали — хозяйкин сын Миша разбежался да нос себе разбил, кровь пошла. Хозяйка всю вину на меня сложила. А потом пришел мой брат Алеша. Она ему говорит:
— Надо ее постегать.
Схватила меня хозяйка, дала Алеше веревку, велит:
— Пори.
Послушался Алеша, стал пороть. А мне обидно. Зло такое взяло, вырвалась я, схватила доску для шанег, сочельницей у нас зовут, да и метнула ее в хозяйку. Хозяйка на лестницу, как сорока, заскочила, — видно, я пугнула ее крепко. А потом и говорит:
— Ну и девка! Даром, что тихая, а тут что выкинула, с двоими управилась.
5
Год кончился, так я вырвалась, как куроптиха из силка. Опять поехала к матери погостить. Ночь переночевала, а на другой день мать с утра уже сказывает:
— Я тебя снова к Никифору Сумарокову наняла.
«Вот, — думаю, — от волка убежала, на медведя попала. Волк не доел, так медведь загрызет».
Весь день я вздыхаю. Вздыхаю да молчу, да ответа не даю. Знаю, каковы они есть, Сумароковы; кому неизведано, а у меня отведано.
Вот и воскресенье пришло. Мать велит собираться, надо ехать к новым хозяевам. Ушла я на печь, вздумала поупрямиться. Мать раз сказала и два сказала:
— Слезай!
А я все посиживаю. Потом мать уже твердо говорит:
— Слезай. А то, как вздумаю бить, так и с печи стащу.
Ну, думаю, видно, надо сойти. Уши выше головы не бывают. Сошла с печки, да еще долгонько на месте постояла. А у матери уже и лошадь готова.
— Ну что, долго будешь стоять?
Я тогда и ответила матери:
— Не поеду.
А мать говорит:
— Поедешь.
Ну, тут и начали считаться. Сколько-то раз поотвечали одна другой.
Я твержу:
— Хоть к дьяволу найми — поеду. А Никифорову хозяйку я знаю, так и не еду.
Мать больше слова не сказала, а взяла за плечо, сунула мне малицу в руки и в одном платье вывела на улицу к саням. И с саней вздумала я уйти от нее к соседям, так мать меня за косу схватила. На свою косу немало я злилась: подергана она, злодейка, лучше бы ее не было. У других под платком и не видно косы, а у меня болтается, и всяк за нее хватается.
Я плачу. А мимо саней идет старуха Анна Степановна, моей подружки Аграфены мать. И слышит она, как моя мать ругается:
— Что задумаете, то и делаете. Еще не пришло время своим умом-то жить.
Анна Степановна ее уговаривает:
— Пошто ты, Дарья Ивановна, так скоро ее увозишь-то? Пусть бы она пожила да погостила.
Тут мать своей рукой малицу на меня надела и посадила в сани. Вижу я, что больше матери не будешь. Да и Анна Степановна уговаривать начала так ласково:
— Маришечка, съезди ты, поживи. Ведь уж если вовсе худо будет, так, может, мать и поверит, что жить нельзя.
А я ответила:
— Сказывать не буду, как стану жить. Только если сама услышит да увидит, так пусть сама на себя и пеняет.
Все же от тех ласковых Анниных слов я растаяла.
Вот и привезла меня мать к хозяюшке. А хозяюшка, Варвара Андреевна, довольна, радехонька. С честью да с радостью принимает меня. Стала она меня матери нахваливать:
— Уж если такая же будет, как была, — не девка это, а золото. Куда ее ни наряди — она бежит, забрани — ответу нет и темного виду не покажет.
Напоила нас хозяйка чаем. А мне не до чаю, сижу, молчу. Хозяйка видит это и спрашивает мать:
— Чего она у тебя невеселая?
— Да вот, — говорит мать, — вздумала подольше на воле пожить, да я торопила.
Хозяйка и то за меня заступилась:
— Пусть бы она погостила недельку-другую.
Спрашивает меня мать:
— Может, поедешь обратно?
А я отвечаю:
— Дважды Макара не женят. А увезла, так и живу.
Так я и осталась снова у Никифора Сумарокова.
Стала я тут уж не