„Вирши сопя ковыряют носы козы лопну зрим Герострат кукиш козы рели хлопну фат я“»564 (раздел живописной суммистской поэзии); № 368 «Воспоминания копченой воблы» – «на куске картона приклеена „натуральная“ копченая вобла из мелочной лавки, а кругом расположена непонятная и безвкусная неразбериха, о коей, несмотря на свое копченое состояние, якобы вспоминает бедная вобла» (раздел живописной суммистской скульптуры); и снова № 369 «Денатурат» – «на этой последней „картине-скульптуре“ мы видим <…> чучело птицы, окруженное надписями: „Сургуч… пли, вонюч… бель… Пей… мри… Ач… Бельмо“ и т. д. Тут же отчасти замазанное краской печатное объявление, на котором остались части надписи: „…я жидкость заключает в себе вещества, от которых не… ить нельзя…“»565.
Еще одна саркастическая заметка гласила:
Картины г-на Подгаевского – вне конкуренции: замысел их до того глубок и исполнение их до того талантливо, что полтавской публике их не понять.
Да разве может какая-нибудь ветреная малоросска вообразить, что велосипедное колесо, будучи прилажено к разбитой миске, есть не что иное как – «Последняя любовь»544? Понять ли ей, что безобразные тени туманного полотна должны изображать «Три грации» 367 или в лучшем случае «шум электрического вентилятора»368?369
В общем, все происходило как обычно. Начиналось привычное зубоскальство. Но неожиданно череда стандартных ругательных откликов была нарушена, и началось нечто необычное. Сначала появилась статья в защиту творчества Подгаевского.
Художник – пророк; он призван открывать толпе глаза на прекрасный Божий мир и средством для этого может избрать все, что кажется ему наиболее подходящим. Условные формы живописных произведений не должны связывать его, – рисунок ему не нужен, – он имеет дело с идеей, настроением, впечатлениями. Внутренний мир человека настолько богат, что нельзя его запечатлеть в шаблонных формах, – для выражения его нужны особые условные знаки. <…>
Для большей наглядности я позволю себе остановить внимание читателя на одном из номеров выставки (№ 336), в котором художник Подгаевский в скульптурном произведении представил себя и отношение к нему публики, почему и № этот в каталоге его обозначен: «Моя суммистская биография».
На небольшой четырехугольной доске наклеены: небольшая рамка, окрашенная в три символических цвета (красный, зеленый и желтый); сквозь стекло рамки видна визитная карточка художника; над рамкой распростерлось какое-то чудовище, с острой хищнической головой и змеиным хвостом, вырезанное из кордона. Под рамкой кусок ржавой пилы и зубчатое колесо; еще ниже кусок зеркала, обвитый зеленью. Все эти предметы охвачены деревянной рамой, неправильной формы, сделанной из куска старого багета, обломка тротуарной доски и еще какой-то завали.
По словам художника Подгаевского, все это означает следующее: его, художника, отделяет от публики непроницаемая стена (стекло); толпа издали видит его, читает его имя (визит. карточка); возмущается им, негодует на него (хищное чудовище). Его жизненный путь, – от коварства и злобы людской, – тернист и мучителен (пила); страдания бесконечны (зубчатое колесо). Люди смотрят на меня, говорит он, и на мои произведения, смеются, бранят; но смеются они и бранят самих себя (зеркало), и это венчает меня только славой победителя (гирлянда вокруг зеркала). Уродливая рама – это символ разрушения старой художественной школы с ее отжившей рутиной. Жалкий кусок старого багета, который когда-то горделиво украшал художественное произведение, теперь приравнен к обломку тротуарной доски, потоптанной, грязной, – они вместе оплакивают прошлый свой блеск и былое величие.
Художник Подгаевский, бесспорно, человек убежденный, горячо преданный исканию нового пути в искусстве; но по многим из его произведений видно, что у него нет твердой, определенной художественной школы; этим, по-нашему мнению, и объясняется, что многие из выставленных им вещей далеко не художественны; в иных из них слишком грубая комбинация тонов, – мало в них художественного вкуса. Многие произведения, особенно суммистские, уж слишком наивны по своему замыслу и выраженной в них идее; а иные вещи даже грубы и оскорбительны, напр. № 261-й – «Сенсационная рогожа» – «на посмеяние обезьянам», т. е. – публике370.
После такого пролога началось настоящее театральное действо. Ежедневно с 7 по 20 февраля 1916 С. Подгаевский стал устраивать на выставке публичные объяснения своих суммистских произведений, опубликовав программу, в какой день какие произведения он объясняет371. В ответ со стороны противников он получил рассерженный отклик: «Наглость ли безграничная, глупость ли непроходимая?» 372 и панегирик со стороны приверженцев. Последний рисует Подгаевского в позе пророка. Именно эту роль художник исполнял перед полтавской публикой. И его проповедь имела успех.
Я несколько раз был на выставке «Суммизм», на объяснениях художника и теперь смело и открыто заявляю, что в лице С. Подгаевского мы должны видеть богато одаренного художника-новатора, горячо преданного искусству.
И больно становилось за полтавское общество, за его злобное отношение к выставке «Суммизм», больно и стыдно было за тех «критиков», которые не перестают слать по адресу С. Подгаевского свою, ни на чем не основанную, грубую, иногда даже неприличную брань. «Суммизм – мое святая святых. Суммизм – мое божество – лик обновленной живописи. Суммизм – мое искание, верование, тоскование по грядущему синтезу всей жизни. Суммизм пустил свой росток, стал органически-гармоническим. Близок светлый, радостный и лучезарный суммизм, близок суммизм – эпос – стихия. Быть может мне не суждено жить в период его ярчайшего расцвета, но я глубоко чувствую его приход. Огненная заря надо мною! Я тоскую еще больше, чем раньше, но в моей тоске есть Вера!», пламенно говорил художник-фанатик. И в каждом его слове чувствовалась большая мощь и убежденность. <…> О смехе и брани публики и недалеких критиков С. Подгаевский говорит: «Ко всему этому я привык. Так привыкает слепой к своей слепоте – мраку, но желание – жажда увидеть свет – солнце никогда не покидает его». В этих простых словах – большая правда и трагедия автора! Художник в своих объяснениях говорит ярким «импрессионистским» языком, обобщая детали, и неумолимо ведет мысль слушателей к своей основной цели – к идее произведения. Невольно отдаешься ему, идешь за ним и прощаешь ему все. Прощаешь ему все его крайности и подчас слишком грубые образы. Постепенно суммистское произведение оживает, «предметность» его, даже самая грубая, приобретает, как говорит художник, «душу» и «живое тело». Символы – предметы сливаются в нечто общее и в результате перед нами пышно расцветает особое, никогда никем не виданное творение. Забываешь и холод и неудобное для выставки помещение, весь погружаешься в экзотические, фантастические грезы художника, удивляешься ему, бранишь и благодаришь его в душе. <…>
Но возникает вопрос, почему С. Подгаевский открыл и провозгласил свой суммизм не в