хранить надобно, а не двери обклеивать».
Впрочем, эти кляузы десятника были забракованы. При воспоминании о так и не построенном памятнике, пан Кулонский даже несколько вспотел и, бегло пробежав глазами написанное коварным покойником, твердо произнес:
— Выбросьте вы их, Штычка. Старорежимность эту. Вредная это пропаганда, оскверняющая светлое будущее и братство. Бросать тень изволит. Новыми временами мыслить надобно. Хлопци сие не одобрят.[1]
— А то може другой стороной… — предложил, было отставной флейтист, доставляя храброму градоначальнику новые страдания, но тут где-то за стеной стукнула дверь. И, оборвав разговоры, в помещение втиснулась бабка Вахорова, час назад посланная за обедом для строителей пантеона Свободы и всевластия. Обстоятельно обстучав налипший на сапожищи снег, она поправила кокетливую шляпку с пайетками и гроздью пыльных вишенок и объявила:
— Эт самое, панове — граждане строители. Стреляют, — донеся столь важную информацию, гостья занялась изысканиями в мясистом носу.
— Что стреляют, пани Вахорова? — оторвавшись от разрушаемой стены, спросил покрытый известковой пылью торговец сеном Мурзенко.
— На улице, говорю, стреляют, эт самое, — уточнила бабка, продолжая начатое дело.
— То, може, хлопци наши развлекаются? — пан Кулонский неуверенно захлопал глазами, — в ожидании победы мирового анархо-синдикализма?
— С пушек палят, эт самое, — лаконично изрекла Вахорова из недр тулупа, смердевшего кошками и земляничной эссенцией. — Тикают хлопци ваши, вроде. Шуму в городе как в Запецеке, где курей продают. С обедом, идите сами. Мне чегой — то боязно сегодня.
— Надобно посмотреть, панове, — озабочено предложил Коломыец, глянув в окно, за которым на черных кустах двора замерла зима. — На улицу бы сходить. То запутаемся в сложившейся политике. Может обед уже того, не нужен обед — то, в связи с заменой миропорядка?
Легкий мороз пощипывал пыльные щеки строителей храма Свободы, ветер гонял зимние печные дымы, а улицы были пустынны. Холодную тишину разрывали лишь орудийные снаряды, с шумом чугунных шаров катящихся по мрамору, проносившиеся над крышами. От садов бывшего помещика Сомова доносились гулкие разрывы и редкие ружейные выстрелы.
— Говорю вам истинно, хлопци то развлекаются. — нерешительно произнес согражданин Кулонский и вздрогнул, над головами пролетел очередной подарок. — Пойдемте уже строить, сограждане.
— Эт самое, — сказала бабка Вахорова, — я до дому, вы как хотите.
Как-то само собой получилось, что каждый из пыльных строителей благоразумно решил переждать смену властей, политики, доктрин, да и всего прочего, в домашних тапках, сонно выглядывая из окон. И у всех нашелся неожиданный повод: Кропотня засуетился по поводу писем, которые ждал не один год, у Кулонского прямо вот тут вот возникло желание проведать жену, а пан Шмуля, во всяком времени тонко понимающий момент, растворился без пояснений. Толпа, стоящая перед полуразрушенным полицейским участком, потерялась в проулках Города.
Каждый направился своей дорогой. Леонард, двинувшись вниз от рынка, притормозил на одном из перекрестков. За изгибом улицы слышалась близкая стрельба, и мелькали недобрые тени. Шум боя нарастал, дробясь из низкого гула на отдельные выкрики, была слышна еще невнятная, но уже приближающаяся ругань. Осторожно выглянувший за угол пан Штычка тут пожалел об этом.
— Хальт! — резануло слева.
Привыкший на фронте ко всяким неожиданным поворотам, отставной флейтист махнул через ближайший забор, по которому тут же застучали пули, вырывая из темного некрашеного дерева желтую щепу.
«Мама дорогая!» — подумал он и рванул со всех ног, огибая садовый нужник с кокетливым сердечком отверстия для проветривания, — «совсем можно пропасть от таких революционных изменений».
За забором вновь треснул выстрел, и пуля выбила слепое окошко дома. Тяжело пробежав по дорожке вдоль стены его, Леонард перевалился в другой двор. За ним еще в чей-то. Потом еще. Еще. Много их мелькало перед ним. Война, казалось, застигала его везде, за каждым забором оглушительно стреляли и топали. Попытавшись перелезть в очередной двор, он зацепился шинелью и, выломав доску, скатился в снег.
— Матка боска Ченстоховска, пан Штычка! — эта фраза положила конец его путешествию через Город. — Не ушиблись, небось? Откуда вы?
— Домой иду, — с достоинством прокряхтел флейтист. Повозившись, он уселся удобнее и увидел свою экономку, развешивающую белье на веревках. Это мирное занятие, среди выстрелов, криков и общей ненависти, выглядело несуразным. Помолчав, он добавил. — Храм на сегодня решили не строить, до прояснения политической обстановки и особых распоряжений.
Собеседница вздохнула и, выкрутив волглый узел наволочки, пару раз встряхнула его чтобы расправить. Кисти ее были красны, а лицо печально.
— А по заборам чего скачете? Невже по улице пройти удобнее?
— А на то есть причины пани. На то я по спокойствию и свободе желал повидать прекрасную вас. Потому как нет ничего лучше для моей тонкой натуры и одиночества, чем увидеть печаль моих мечтаний.
— Все юродничаете, пан Леонард? И что вам неймется-то, к замужним женам ходить? — она принялась развешивать парящее на морозе белье. Тронутая морозом мокрая веревка стояла колом как проволока.
— А про то я вам скажу, тоска мятет мои нежности к вам, пани Анна. Не найдется ли у вас табака? За своим желанием до вас, потерял папиросы. — посетовал флейтист и продемонстрировал прорванный карман. — Выпали по дороге где-то.
Говоря про табак, Леонард, конечно, приврал, того у него не было уже неделю. Со времени последней затяжки. Да и то это был обычный крестьянский резанец, пробирающий желтым дымом до души. Настолько сильный, что от него хотелось одновременно кашлять и плакать. Единственной правдой было то, что карман шинели, полковой флейтист порвал сейчас, перелезая очередной забор.
— Остались Антоновы где-то, — с сомнением ответила его собеседница, подхватив пустой таз, — пойдемте, хоть чаю выпьем. А то вы совсем дрожите с мороза.
— То не мороз, пани Анна, то океан переполняющих меня чувств. Про то я вам скажу, что в Минске, на Рыночной улице, приняли как-то одного студента консерватории. Уж очень он не понравился городовому. Стоял у столба и морщился. Бестактное, по былому времени дело. Честь по чести свели его в участок, а он все морщится и морщится. Пришлось в околотке дать ему раза. Потому что околоточному показалось, что тот делает ему всяческие издевки над ним. А студентик встал и откланялся ему. Спасибо, говорит, господин жандармский начальник, ибо излечили вы меня от нервного припадка. Я, говорит, завсегда им страдаю с перепою. Ну, как водится, отобрали у