мало. Понял ли теперь-то?
— Она добрая, я знаю. И все помнит. Все. А потому, мам, и не могу видеть ее. Но дай срок, выровняюсь и встречусь с нею на равных.
— Да какая ты ровня-то ей, чумной? Без ученья-то, Степа.
— Далось тебе это учение. Я работать стану — заметят, на Доску почета повесят. Может, в газету попаду, чего хитрого-то, — передовик, ударник, стахановец. Не ровня, что ли? А ты затеяла: ученье, ученье. Мы тоже не в угол рожей.
Легкими и забавными казались матери Степановы рассуждения, потому что верила она только в свою житейскую правду, от которой никому, и сыну ее, конечно, никуда не уйти, и слушала его с ужимочкой на губах.
— Я ведь знаю, над чем ты посмеиваешься. — Степан пошевелил бровями и залился румянцем. Мать вынудила его сказать самое сокровенное, что давно томило и обольщало его: — Если хочешь знать, так я не о таком равнении-то думаю, чтобы вытягиваться перед нею на цыпочки. Возьми ты наш поселок, от Казенкиных и до самой станции. Найдешь ты хоть одного парня, чтобы казистый был из себя, годился бы и по уму для наших девок. То вот такой жердяй, то совсем такесенький — шапкой уронишь, — Степан сперва высоко вскинул ладонь, потом уровнял со столом. — А мослы у всех кобыльи — глядеть не на что. Курят, пьют, матерятся, дерутся, а частушки запоют… И ведь ни одного, мам, ни одного, чтобы без девчонки. А в праздники. Ему рожу растворожат, весь он в кровине, на ногах не держится, а она, бедняжка, ведет его да еще своим беленьким платочком вытирает ему сопливый рот. Так бы взял ее за руку и пожалел.
— Но и девчонки-то, Степа, живут разные.
— Разве я говорю. Конечно, не одинаковые, но в каждой, мам, есть свой интерес: глядишь, глядишь и еще бы глядел. К тому и говорю, что я потом тоже высмотрю себе самую красивую. Сам какой ни есть, а раз в этом деле нет равенства, бери лучшее.
— Да ты вроде бы уж и высмотрел, — мать снова поджала губы и отвернулась от сына, стала чересчур усердно вылавливать картошку из чугунка.
Но Степан перехватил ее усмешку и ответил с вызовом:
— Высмотрел. И высмотрел не хуже других. И от своего не отступлюсь. А тебе смех какой-то. И давай на этом кончим. Поговорили и хватит.
Он вылез из-за стола, сходил в кладовку и принес легкий отцовский топор, завернутый с прошлого лета в масленую тряпицу. Сел на лавку и стал править его на покосном бруске. Все делал не торопясь, бесповоротно, закусив по-отцовски зубами нижнюю губу.
— Дак ты, Степа, что же делаешь с матерью-то? У тебя голова на плечах али вот такая же посудина, — мать щелкнула ложкой по чугунку. — А ежели ты вырешил все-таки по-своему, тогда вот тебе божница, а вот порог. Я за тебя перед людьми краснеть не хочу. Так ты это и знай. — Это был последний всплеск материнской воли, ее отчаяние и бессилие.
А Степан рос в своих глазах.
— Краснеть ей. За меня краснеть. Да меня сам дядя Ефим, тебе ли говорить, папин лучший друг, надоумил. А ей краснеть. — Степан отложил топор в сторону, подвинулся к матери, погладил ее по голове как старший. — Ты погоди со слезами-то. Он, Ефим, — человек не с улицы. Родной, можно сказать. Худа не скажет. Ну не пошло с учением, что же теперь, в петлю?
— Иди робь, кобыляк, вот его слова. Отдай больше, проси меньше.
— А сама ты не так ли всю жизнь. Он, дядя Ефим, ничего не посулил, но и пугать не стал.
Мать Дарья в эту ночь не сомкнула глаз, окончательно не могла поверить в то, что Степка бросит школу. «У всех дети как дети, растут своей чередой, — сокрушалась она. — А мой — и в кого он такой-то выладился: все ему скорей да скорей, будто к поезду опаздывает. Да авось, господь даст, одумается. Али уж жизнь такая, несет и несет — не остановишь. Право, несет».
Когда мать вернулась с утренней дойки, Степана дома не было. В углу на лавке стопочкой лежали его школьные книжки и тетради, а в сумку он положил хлеба, картошки, селедочные головы от вчерашнего ужина и взял с собой в лес.
Первая трудовая весна далась Прожогину нелегко. Работать ему приходилось в мокром снегу, по талой воде, жгуче-холодной и проникающей всюду. Вытаскивая из мелколесья вязанки метел, он весь обносился, оборвался, на весеннем солнце лицо его высохло, задубело, но синие глаза, в молочных ресницах, светились пронзительно ярко, как и бывает с молодыми людьми, встречающими свою первую весну на воздухе, воле и солнце. А жил Степан и верил своим надеждам на полный вдох.
Однажды летом, когда метали лесхозовским лошадям сено, Степана и Ефима сняли с покоса и дали новый наряд: рубить из комлей молодых березок заготовки к винтовочным прикладам. На новом заказе пошли хорошие заработки. Степан приоделся, от первых зажиточных мыслей у него появилась мужицкая степенность: словами попусту не сорил, больше приноравливался к старшим и научился у них щуриться, вздыхать и ничем не хвалиться. Крепкая крестьянская закваска поднимала в нем ядреные, разумные силы. О школе вспоминал как о чем-то далеком, безвозвратном и оттого сердечно-близком. На все прошлое смотрел теперь спокойно и снисходительно, что дано пережить каждому. Только мысли об Анне Григорьевне становились все настойчивей и требовательней. Он любил о ней думать и чаще всего представлял ее себе с той высокой короной волос на голове, с тем милым, по-детски безвинным изъяном в русской речи, с теми округлыми губами, когда она — казалось — особенно старательно выговаривала слова со звуком «о».
Как-то жарким и душным вечером, перед закатом солнца, он столкнулся с нею на тропинке между огородами, по которой бабы носят воду с речки. Анна Григорьевна, видимо, только что искупалась и, свежая от речной воды, немного озябшая от вечернего воздуха, быстро поднималась в гору. На ней был серенький халатик, белые босоножки с незастегнутыми пряжками, а сухие косы в тугом витке — она не мочила их — лежали на груди; на плечи было накинуто сырое полотенце. Степан же шел из лесу и был в сапожищах, в сермяжной куртке, искусанный за долгий день оводами и ощущая, как жаркой тяжестью налиты его руки, ноги, все исхлестанное ветвями накаленное солнцем лицо. Оба они не узнали друг друга, и, уступая дорожку, оба остановились.
— Здравствуйте, Прожогин, — сказала она первая, легко и просто своим привычным учительским тоном, от которого Степан неловко почувствовал