слоящаяся побелка рам.
Уроженец Юго-Востока, по курчавящимся волосам и узким глазам – туркмен, он спросил, как на метро доехать до Храма Христа Спасителя. Я объяснила, а на станции «Парк Культуры» он нагнал меня, улыбаясь – золотые коронки одна к одной – тому, что нам по пути. Он достал обрывок бумаги и стал тыкать в столбики с цифрами: виды церковных свечей и количество для каждого вида – друг попросил купить. Коричневые, иерусалимские… Таинственно точные цифры.
«Там есть, как вы думаете?» «Я думаю, там есть всякие»
Он убирает бумажку и благодарно кивает, уже без улыбки.
Кто его друг, почему поручил ему эту, не побоюсь сказать, миссию, почему не сподобился сам, зачем столько свечей? Строит ли он храм в глубинке, но вообще-то страшно увлечься подбором ключей, так что пусть будет храм. Чего только люди не жаждут, чего только не ищут, чего только не заказывают каким только друзьям.
А я ищу Дон Кихота, и это не лучше, но и не хуже, чем триста тридцать четыре «иерусалимских» свечи.
Когда двигаешься куда-нибудь про себя, то есть, грезишь о дороге куда-то, в конце концов, там окажешься, так и я оказалась на Дербеневской. Целомудренно шла по Кожевнической, и вдруг – Дербеневская. На Дербеневской почти нет жилых домов: фабрики, склады, что-то нагло живет, молодится «деловым центром», что-то в смертном и скромном сне.
Старая рабочая улица, бесконечная, низкорослая, честная и прямая, чуть засаленная, как блуза в конце трудового дня. Гречищев мог бы сыграть такого вот сухощавого цехового мастера из репортажей-очерков-киноглазов: кепи, темно-серая пара, отглаженная рубашка с круглым воротом на пуговке, «Правда» в кармане пиджака…
Дом стоит углом, довоенный, цвета старой газеты. Рядом зеленоватый пустырь. Есть такая красота, которую нельзя нарастить. Никакая. Никакой уют пустырей. Никакая их человечность.
Здесь Колхида, Ламанча, родина. Из отсюда вытягиваются по одиночке спящие, в золотую простыню завернувшись, скалы. Я вижу их. На них заменяются пирамидальные тополя по краям – хоть и московский, но юг. Иду через пустырь к оазису, оазис – жилой двухэтажный дом, бывший флигель некой усадьбы, темно-желтый и длинный. Окна под самой крышей. К окну лепится голубятня-ящик, отполированная, похожая на шарманку. Их двое, и оба белые.
Сегодня приснилось, что еду в моторке по морю, развеваются волосы, а на корме не иначе как Валя Гречищев. Во сне кто-то сказал: «И писал он стихи, похожие на «лесное» стекло».
Если найду его, непременно окажется, что он пишет еще и стихи.
Набираю номер. Женский голос, не старый, не молодой, а как раз. Валентин Иваныч? А-а-а-а… Он тут, девушка, больше не проживает. Да, года два как тут мы живем. Но он нам оставил свой новый адрес на всякий случай… Она называет улицу и номер дома; как-то в муку вырывать эти прежние, вросшие, и приживлять на их место новые.
Улица Абельмановская, метро «Крестьянская застава». Я вспомнила, как один мой знакомый, проезжая со мной эту станцию, сказал, что ему хочется переименовать ее в «Крестьянскую засаду». Сидят некрасовские мужики в засаде, и им совершенно без разницы, на кого – народные мстители, партизаны Каратаевы. Он считал, что исповедует Дао и Ролана Барта. Мы ходили на фильм о св. Франциске Ассизском, и там братья мыли прокаженных в речке. Когда мы вышли, он, словно меня не было в зале, пересказал этот эпизод, морщась, и – с простодушной твердостью: «Китайцы никогда бы не стали такого делать».
Вот он, ладный послевоенный микрорайон, дома цвета слоновой кости, прочные и простодушные по-слоновьи. «Тишина за Рогожской заставою…».
Я сажусь на скамейку. Я проговариваю-вспоминаю эти чинные, как недорослый юноша, строки. Подскажи, расскажи, утро раннее, Где с подругой мы счастье найдем? Может быть, вот на этой окраине Возле дома, котором живем?
Я пою это, как колыбельную, я рассказываю себе о себе так спокойно и ласково, как только и может нашедший счастье. Я не спешу. Домашний телефон мне не дали, остается подняться в квартиру. Вот я поднимусь, вот увижу его, вот скажу ему: вы Дон Кихот. Жизнь разводит двух людей лишь на том основании, что один – фантастический, уникальный художник и блестящий писатель, а другой – шестиклассница. Все разводы, потери, невстречи рассасываются в крови, но как у индейцев и жителей крайнего севера не вырабатывается фермент для усвоения алкоголя, так и у некоторых людей не вырабатывается, поди ж ты, для усвоения несостоявшегося и рухнувшего.
Я набрала комбинацию домофона, и мне открыли. Я позвонила в дверь, и заторопились шаги. Санчо – могла ли я не узнать? То есть, Юра Калин. Немного обрюзг, ощетинился и словно бы обнищал без полотенца вокруг головы.
«Извините… Я к…»
«Валентину? А знаете, я и сам его жду! Второй день. Я тут с позавчера. Ну, проходите, раз уж я за хозяина…. Ножки вытирайте – тапок, увы…»
Одна комната, захламленная, но не убогая. Только эти провалы, как будто из комнаты рвали куски, как будто побита фреска, и белеет отсутствие тут и там. Тут и там были картины.
«…Сосед помог взломать дверь. Неделю из квартиры ни звука, хотели уже вызывать милицию, но тут как раз я нарисовался. Соседка предполагает, что он ушел ночью. Мог»
Я спрашиваю, где висели «Прощальные гастроли…». Калин показывает на окно и говорит, что картина все время стояла на полу у окна. Я спрашиваю, нравится ли она ему, и он разводит руками, совсем как в спектакле.
«Валя когда-то очень ее любил, носился с ней, выставлял. Потом вдруг она ему разонравилась, даже грозился сжечь. Смешно: я недавно лишь понял, почему она золотая, и Валя так удивился моей тугости на глаз, как он это называет»
Но куда все делось? Не мог же он уничтожить работы, не привлекши внимания соседей, а те уверяют, что последнюю неделю было тихо, как на кладбище. И тем более не мог он взять их с собой.
«Вероятно, вызвал каких-нибудь своих постоянных покупателей, правда, было их у него наперечет, я всех знаю – можно поднять… Ну вот, устроил распродажу, а может, роздал – он мог, и по-тихому ближе к ночи все вынесли…»
Но зачем он ушел, и куда? Калин сказал, что Валя и раньше исчезал на несколько дней, но всегда ставил друга в известность, что, дескать, до четверга «растворяется».
«Может, он навсегда растворился?», – говорю я.
«Вы о чем это?»
«Ну, решил, наконец, что нельзя быть одновременно и аргонавтом, и Дон Кихотом, и писать картины»
«Да бросьте! – вдруг раздражается Калин, – Не считал