а внутренне. Нужно было что-то сказать, чтобы оправдаться, но Грейн как будто заранее знал, что своими речами сделает только хуже, словно в нем сидел непокорный шут, выворачивающий все наизнанку. Он стал мысленно подыскивать шутку, которой смог бы придать всему разговору оттенок легкости.
Анна поднялась:
— Я налью еще кофе?
— Ну, что вы ответите моей жене? Она говорит ясно и прямо. Так же она разговаривает и со своим отцом. Она никого не щадит, а меня — меньше всех. Но вообще-то знайте, что чем сильнее человек, тем значительней его слабости. Существует, говорят, некий принцип компенсации, распространяющийся на все сферы… Может быть, вы и сами сможете в этом убедиться…
— И как же я смогу в этом убедиться? — спросил Грейн, испугавшись собственных слов.
— О, этого никогда не знаешь. До войны я думал, что в жизни есть законы и что дела подчиняются какому-то порядку. Я, как вам известно, был адвокатом и привык к определенному кодексу. У нас тоже был, если угодно, своего рода «Шулхан арух»,[36] только светский. Однако с сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года я начал замечать, что нет такого безумия, которого бы не могли совершить люди. Я и сам не представляю, что могу натворить завтра. Один мой близкий друг, можно сказать друг дома, стал у гитлеровцев капо и помогал отправлять в Майданек собственную семью. Другой мой близкий знакомый творил подобные же вещи в России. Я где-то читал про сына, который засунул в печь своего отца…
— Террором можно всего добиться. Талмуд говорит, что если бы Хананию, Мишаэля и Азарию[37] били, они бы поклонились идолам. А это те самые юноши, которые согласились быть брошенными в печь огненную.
— А? Да, я знаю, я иной раз заглядываю в Танах. Есть террор разных сортов, но самый худший террор — это жалость. Если вы любите человека и к тому же жалеете его, вы способны на самые дикие поступки. В последние годы возник новый сорт убийства: mercy killing.[38] Совсем недавно в газетах писали о муже, застрелившем свою жену, потому что у нее был рак. Ради того, чтобы облегчить ее страдания, он стал убийцей и отправился в тюрьму.
Анна вошла с кофе:
— Ну что вы оба решили?
— Твой друг Грейн — моралист. Он мне и Библию уже цитировал, — проговорил Станислав Лурье с блеском в одном глазу.
— Не такой уж он праведник.
— Я сказал, что террором можно каждого человека заставить совершить самые отвратительные поступки, даже святого.
— А? Святых нет. Вы, Грейн, все еще застряли в старых представлениях. Если вы увидите, что кто-то ради вас жертвует собой, то знайте, что он испытывает от этого наслаждение. Попробуйте удержать его от самопожертвования, и он вонзит в вас нож…
— Если ты имеешь в виду меня, Анна, — проговорил Станислав Лурье, — то ты очень ошибаешься.
— Я не имею в виду тебя.
— Ну, я пойду, — сказал Грейн.
— Пейте кофе, пейте кофе, — отозвался Станислав Лурье. — Рано вы все равно домой не вернетесь, и все дурные мысли, которые были у вашей жены относительно вас, она уже передумала.
— Не уходите, посидите еще немного, — подхватила Анна. — Мы так и так уже растратили эту ночь.
— Да, оставайтесь. Я сейчас в таком состоянии, что могу разговаривать искренне. Моя жена любит ваше общество, а я люблю мою жену. Из этого следует, что я тоже должен любить ваше общество. Или, может быть, это не строгий силлогизм?
Анна покраснела, а после этого сразу же побледнела.
— Ты пьян? Что с тобой?
— Поздно ночью я автоматически пьянею.
Грейн поднялся:
— Ну, спокойной ночи. Я тоже люблю ваше общество. Спокойной ночи, мадам Лурье. Спасибо за кофе.
— Не убегайте. Я специально для вас сварила кофе, и вы не можете его оставить. И прошу вас, не называйте меня мадам Лурье. К своему мужу я кое-как привыкла, но к этой фамилии не привыкну никогда.
— Это великая фамилия. Вы наверняка знаете ее происхождение.
— Моей жене больше нравится фамилия Котик, — вмешался Станислав Лурье.
Грейн посмотрел на него. Желтые глаза Лурье смеялись, но его рот оставался злым. Грейн только сейчас заметил на его лице две глубокие морщины, протянувшиеся от крыльев носа до широкого, как лоб, подбородка с ямочкой посередине. Глаза Анна засверкали.
— Котик — отвратительная фамилия, но для комедианта хороша. Она привлекала публику в Берлине. Что бы ни говорили о Яше, он был очень талантлив. А фамилия Лурье в общем-то ничего не говорит.
— Ну, вам придется ссориться уже без меня. Спокойной ночи.
— Погодите, Грейн, мы не ссоримся, — сказала Анна. — Зачем мне с ним ссориться? Он день и ночь рассказывает о своей первой жене. Нельзя ревновать к умершей женщине, и я бы не стала ревновать, даже если бы она была жива и завтра вернулась. Я с большим удовольствием уступила бы ей свое место. Такова горькая правда.
— Я говорю о своей первой жене потому, что Гитлер превратил ее и наших детей в горсть пепла. Это не имеет никакого отношения к любви и к сексу в принятом смысле этих слов. Но ты говоришь день и ночь об этом дегенерате Яше Котике, а также о нашем друге Грейне. Это уже совсем другое дело. Ты должна, по меньшей мере, выбрать одного из двух.
Грейн пошел к двери.
— Погодите, Грейн, погодите. Мой муж любит играть на публику, вы не можете лишить его этого удовольствия. Ему надо было стать актером. Все равно он не адвокат. В Варшаве он тоже не был полным адвокатом, а так и оставался все годы аппликантом. Здесь он занимается одним делом: он хвастается. Подождите секунду. Я иду с вами.
«Надо же, как это похоже на мои сны! — подумал Грейн. — Похоже, эта сцена мне уже снилась. Я предвижу будущее… Я мог бы поклясться, что только вчера ночью у меня был такой сон… Правда, теперь, наяву, не хватало замешательства, страдания, сердечной боли». Грейн увидал собственное бледное лицо в зеркале. Им овладели странный покой и равнодушие, будто все чувства вытекли из него как по волшебству. Он слишком устал, чтобы стесняться. Ему пришло в голову, что так себя должны чувствовать те, кто совершает убийства и творит другие дикие вещи. Но он только сказал:
— Прошу вас, Анна, избавьте меня от этих…
Грейн не закончил фразы.
— Отчего мне вас избавить? Я отправляюсь к своему отцу, а не к вам. Я еще не настолько отчаялась… Сейчас трудно поймать такси…
— Не мешайте сами себе,