— Тюржи вроде Водрейля, — заговорил Бевиль, — она делает окрошку из религии и современных нравов; хочет драться на дуэли, что, насколько мне известно, смертный грех, и каждый день выстаивает по две обедни.
— Оставь меня в покое с твоей обедней! — воскликнул Водрейль.
— Ну, к обедне она ходит, — вступился Рейнси, — для того, чтобы показаться без маски.
— Я думаю, потому за обедней и бывает так много женщин, — заметил Мержи, обрадовавшись, что нашел случай посмеяться над религией, к которой не принадлежал.
— Совсем так, как и на протестантских проповедях! — сказал Бевиль. — Когда кончается проповедь, тушат свет, и хорошенькие вещи тогда происходят, черт возьми! Это возбуждает во мне сильное желание сделаться лютеранином.
— И вы верите таким нелепицам? — возразил презрительно Мержи.
— Как же не верить! Маленький Ферран, которого мы все знаем, ходил в Орлеане на протестантскую проповедь, чтобы иметь свидание с женой нотариуса, великолепной женщиной, ей-богу! У меня слюнки текли от одних его рассказов о ней. Он только там и мог с ней видеться. К счастью, один из его друзей, гугенот, сообщил ему условное место для прохода; он пришел на проповедь — и потом в темноте, можете полагать, приятель наш времени даром не терял.
— Это невозможно, — сухо сказал Мержи.
— Почему невозможно?
— Потому что никогда протестант не будет так низок, чтобы привести паписта к нам на проповедь.
Ответ этот возбудил взрывы смеха.
— Ха-ха! — сказал барон де Водрейль. — Вы полагаете, что раз человек гугенот, так он не может быть ни вором, ни изменником, ни посредником в любовных делах.
— Он с луны упал! — воскликнул Рейнси.
— Что касается меня, — заметил Бевиль, — так, если бы мне нужно было передать любовную записочку какой-нибудь гугенотке, я бы обратился к их священнику.
— Без сомнения, потому, — ответил Мержи, — что вы привыкли вашим священникам давать подобные поручения.
— Нашим священникам!.. — сказал Водрейль, краснея от гнева.
— Бросьте эти скучные споры, — прервал их Жорж, заметив оскорбительную горечь каждого выпада{42}, - оставим ханжей всех сект. Я предлагаю: пусть каждый, кто произнесет слова: «гугенот», «папист», «протестант», «католик», — платит штраф!
— Идет! — воскликнул Бевиль. — Ему придется угостить нас прекрасным кагором в гостинице, куда мы едем обедать.
С минуту помолчали.
— После смерти этого бедняги Ланнуа, убитого под Орлеаном, у Тюржи не было открытого любовника, — сказал Жорж, не желавший оставлять своих друзей застывать на богословских темах.
— Кто посмеет утверждать, что у парижской женщины нет любовника? — воскликнул Бевиль. — Верно то, что Коменж не отстает от нее ни на шаг.
— То-то маленький Наварет отступился, — сказал Водрейль, — он испугался такого грозного соперника.
— Значит, Коменж ревнив? — спросил капитан.
— Ревнив, как тигр, — ответил Бевиль, — и готов убить всякого, кто посмеет полюбить прекрасную графиню; так что, в конце концов, чтобы не остаться без любовника, ей придется взять Коменжа.
— Кто же такой этот опасный человек? — спросил Мержи, который, сам того не замечая, с живейшим любопытством относился ко всему, что так или иначе касалось графини де Тюржи.
— Это, — ответил ему Рейнси, — один из самых пресловутых наших заправских хватов; я охотно объясню вам, как провинциалу, значение этого слова. Заправский хват — это доведенный до совершенства светский человек, — человек, который дерется на дуэли, если другой заденет его плащом, если в четырех шагах от него плюнут, или по любому, столь же законному поводу.
— Коменж, — сказал Водрейль, — как-то раз затащил одного человека на Пре-о-Клер[14]; снимают камзолы, обнажают шпаги. «Ведь ты — Берни из Оверни?» — спрашивает Коменж. «Ничуть не бывало, — отвечает тот, — моя фамилия Вилькье, и я из Нормандии». — «Тем хуже, — отвечает Коменж, — я принял тебя за другого, но раз я тебя вызвал, нужно драться». И он браво его убил.
Каждый привел какой-нибудь пример ловкости или воинственного нрава Коменжа{43}. Тема была богатая, и этого разговора хватило на столько времени, что они вышли за город, к гостинице «Мавр», расположенной посреди сада, недалеко от места, где шла постройка замка Тюильри, начатая в 1564 году. Там сошлось много знакомых Жоржа и его друзей дворян, и за стол сели большой компанией.
Мержи, сидевший рядом с бароном де Водрейлем, заметил, как, садясь за стол, тот перекрестился и, закрыв глаза, пробормотал следующую странную молитву: «Laus Deo, pax vivis, salutem defunctis et beata viscera virginis Mariae, quae portaverunt Aeterni Patris Filium»{44}.
— Вы знаете латынь, господин барон? — спросил у него Мержи.
— Вы слышали мою молитву?
— Да, но, признаться, не понял ее.
— Сказать по правде, я не знаю латыни и не слишком хорошо понимаю, что означает эта молитва; но меня научила ей одна из моих тетушек, которой эта молитва всегда помогала, и, с тех пор как я ею пользуюсь, она оказывает только хорошее действие.
— Вероятно, это латынь католическая, и потому для нас, гугенотов, она непонятна.
— Штраф! Штраф! — закричали разом Бевиль и капитан Мержи.
Мержи подчинился без спора, и на стол поставили новые бутылки, не замедлившие привести компанию в хорошее настроение.
Вскоре разговор принял более громкий характер, и Мержи, воспользовавшись шумом, начал беседовать с братом, не обращая внимания на то, что происходило вокруг.
К концу второй смены блюд их а раrte{45} было нарушено неистовым спором, только что поднявшимся меж двумя из сотрапезников.
— Это — ложь! — закричал шевалье де Рейнси.
— Ложь? — повторил Водрейль. И лицо его, бледное от природы, совсем помертвело.
— Она самая добродетельная, самая чистая из женщин, — продолжал шевалье.
Водрейль, горько улыбнувшись, пожал плечами. Взоры всех были устремлены на действующих лиц этой сцены, и все, казалось, соблюдая молчаливый нейтралитет, ожидали, чем кончится ссора.
— В чем дело, господа? Из-за чего такой шум? — спросил капитан, готовый, по своему обыкновению, противиться всякой попытке к нарушению мира.
— Да вот наш друг шевалье, — спокойно ответил Бевиль, — уверяет, что Силери, его любовница, чистая женщина, между тем как наш друг Водрейль утверждает обратное, зная за ней кой-какие грешки.