в оде.
Заглавие «Памятник» у Сапгира не редкость и присутствует в двух случаях: текст строится как описание конкретного монумента (например, Пушкину), и текст содержит отсылку к одической традиции, которую поэт сам же и нарушает (развенчание жанровой традиции в «Памятниках»: «Есть – и кучерявому Есть и маршал Жуков…» и «Пьедестал. / На пьедестале / Стул…»).
Вариация оды поэту – ода языку, который творит текст устами автора. Ода абстрактным явлениям (поэзии, живописи) акцентирована у Сапгира как ода творчеству, а не творцу. Подобным образом выстроен текст «Гимн живописи» (из цикла «Тактильные инструменты II»), где искусство «не отпечаток», а «всегда оригинал», а художник обретает себя, только полностью утрачивая:
ГИМН ЖИВОПИСИ,
с которым я поднялся в первый раз над Флоренцией на «Лебеде» – приборе, приводимом в движение вдохновением
<…>
А мы – себя забыли мы
<…>
Там – нет нас Мы все – здесь
Здесь где всё есть свет
Здесь где свет нас берет
Здесь где отныне мы свет
Где я всегда но меня нет
Именно отсутствие поэта («меня нет») обеспечивает вернейшее сохранение его слова в вечности.
В другом жанре, эпиграмме, в основе которой лежит либо описание объекта и выявление его характерных черт, либо его высмеивание, перед читателем предстает поэт, отчаянно желающий вписаться в традицию и отчасти оправдаться ею:
Эпиграмма на самого себя
Хельмеци-поэт —
он слова кромса
понял све и вет
также Хокуса
наш великий Пу
второпях слова
в черновик опу
и негодова
сколь несмепоги
на просторах лит
так что мне – Сапги
и сам бог велит
«Мне – Сапги» в этом контексте означает не «мне, биографической личности», а «мне, поэту», так как имя Сапгира стоит в контексте имен других творцов. Так, Михай Хелмеци перевел Тассо, опубликовав в номере «Авроры» (“Aurora”) за 1882 год эпизод гибели Софронии и Олинда. Своеобразие стиха М. Хелмеци создается за счет манеры переводчика сокращать слова ради целостности строки («Тут неверные во страхе завопи »). В XIX веке автору дали насмешливое прозвище «Хелмеци поэт, что слова кромсает», а в конце ХХ такой способ письма становится одной из визитных карточек поэзии Сапгира. Имя «Сапги» логично вписано в традицию, ему поступать так, как поступали предшественники-творцы, «сам бог велит», а точнее, поэтическое слово, язык поэзии. Самоидентификация здесь строится по схеме «я как великие». Если в оде образ героя снижался, то в эпиграмме он, пусть и иронически, возвышается.
Игра жанровыми правилами происходит и в посланиях Сапгира. В «Послании – Сапгиру» (данном в другом томе, но обнаруживающем общие правила работы Сапгира с традицией) автор отстраняется от адресата, обретает дистанцию, необходимую Буфареву (придуманному двойнику поэта), чтобы описать Сапгира. Описание это ироническое, но в то же время и трагическое, раздвоенность преодолеть невозможно, и неоконченные слова и окказионализмы здесь уже не поэтическая небрежность, а творческая попытка сложить образ «из ничего». Послание акцентирует внимание не на встрече, а на прощании, не на сходстве двух субъектов (биографической личность и поэтического воплощения), а на их различии. Отсюда и принижение роли творчества (ты, реальная биографическая личность, «черномор», злой гений – а я, творческая ипостась, эфемерен, я «кусок довеска»). Отсюда и фразы «расстанемся навек», «прощай и будь здоров» – это не демонстрация смерти героя, а декларация его независимости, самобытности, отдаления «творческой копии» от биографического «оригинала».
Послание здесь осознается не только как жанр, воплощающий в себе «коммуникацию вопреки обстоятельствам», но и как текст, акцентирующий внимание на разнице говорящего и слушающего. Творческая личность, воплощенная в местоимении «я», может говорить с Сапгиром как биографической личностью, но тот не может ответить. Лирический герой раздвоен в попытке автокоммуникации.
О такой раздвоенности, попытке увидеть себя со стороны и объяснить собственную сущность – первое стихотворение цикла «Этюды в манере Огарева и Полонского», по жанру близкое к элегии:
<…>
Мы – отсветы чужие отголоски
мелькают елки сосенки киоски —
и с хода на залив где ветер дует
где рыбаки над лунками колдуют
где мне в лицо пахнет твой волос дымный
не нашим счастьем под луною зимней
В элегии «Акт», основа которой – осознание героем несовершенства мира, мы видим ту же раздвоенность, что и в послании, но лишенную иронической рефлексии:
«Лишь теперь находя свои черты – я слышу как она лепечет – с недоуменьем отмечая – в шкафу порядок – бритва в ящике стола – глядя в зеркало которое глядит – подозреваю не больше и не меньше как обман – и недоумевая – Я не ОН! – странно глядеть на самого себя на звезды – какой масштаб! – Как несоизмеримо! – как все во всем – и все во всем разъято – и все – один божественный плевок».
Или в элегии «Освобождение»:
«Маленькое Я во мне пульсирует – так на запястье тикают часы – можно снять твое тело вместе с одеждой – плоская модель Вселенной – и повесить на спинку стула – двенадцать знаков зодиака – чтоб отдохнуло маленькое Я…».
Отстранение от себя самого строится по законам жанра: мир несовершенен, а значит, и я – всего лишь «маленькое я», «божественный плевок». Поэт «отступает от самого себя», чтобы отрефлексировать поэтическую сущность и субъекта, и жанра в целом.
В стихотворении «Вечерний сонет» Я, Ты и Он образуют «три стороны медали», трагическую триаду, обусловленную содержанием любви и смерти:
Я ущипнул себя – не удержался
Но крикнул он – из черной немоты!
А в зеркале напротив отражался
Еще один двойник и демон – ты
И с ужасом друг друга наблюдали
Три разных стороны одной медали.
Сонет сегодня чаще всего является лишь пустой формой, оболочкой, утрачивает жанровое содержание, связь с исторически сложившимся в Средние века европейским жанром, но как жанровая форма он потенциально содержит в себе мысль о смерти, и этот потенциал автором либо нивелируется, либо выявляется; возможно, отсюда – ужас героя. Мотив ужаса перед собственной «чуждостью» появляется даже в зарисовках, стихотворениях на случай, как, например, в тексте «Двойная тень»:
вздрогнул – моя двойная тень на снегу
высоко двоится белая луна
на двойной луне