Состав выбрался из города и погрузился в кромешную тьму, хотя в небе светила луна. Есть ли снаружи какие-то дома, – можно было только гадать. Прижав лоб к стеклу и притеняя глаза ладонями, я различал очертания голой каменистой местности с редкими деревьями. Маленькие городки, которые иногда встречались на пути, казались в темноте бедными, заброшенными и какими-то жутковатыми.
Поезд неспешно пролагал путь сквозь весеннюю ночь, в Бардстауне перешел на другую ветку, и я понял, что моя станция уже близко.
Я выглянул из вагона в глухую ночь. Станция была погружена во тьму. Неподалеку стояла машина, но людей не было видно, – только дорога, а чуть дальше – тень какой-то фабрики и несколько домов под деревьями. В одном из них горел свет. Поезд притормозил, чтобы дать мне сойти, и снова стал, тяжело громыхая, набирать скорость. Через минуту, помаячив красными хвостовыми огнями, он скрылся за поворотом и оставил меня в безмолвии и одиночестве посреди кентуккских холмов.
Я поставил сумку на гравий, соображая, что делать дальше. Может быть, в монастыре забыли распорядиться о том, чтобы меня встретили? Вдруг дверь одного из домов отворилась, из нее неспешно вышел какой-то человек.
Мы сели в машину, выехали на дорогу и через минуту оказались посреди залитых лунным светом полей.
– Монахи уже спят? – спросил я водителя. Было только начало девятого.
– А, да, они ложатся в семь вечера.
– Далеко монастырь?
– Мили полторы.
Я смотрел на бегущие мимо земли и стелющуюся перед нами бледную ленту дороги, свинцово-серую в свете луны. Впереди из-за округлого холма вдруг вынырнул светящийся лунным серебром шпиль. Шины зашуршали по пустынной дороге. Затаив дыхание, я следил, как по мере того как мы въезжали на холм, передо мной возникал монастырь. В конце подъездной аллеи выросла прямоугольная громада зданий, совершенно темных, с церковью, увенчанной башней и шпилем с крестом: шпиль сиял словно платиновый, вокруг было тихо, будто в середине ночи, местность тонула во всепоглощающем покое и безмолвии полей. Темный занавес лесов позади монастыря, лесистая долина на западе, и за всем этим – бастион покрытых лесом гор, словно преграда и защита от мира.
И надо всей долиной улыбалась кроткая, нежная пасхальная луна, полная луна, доброжелательно и любовно взирающая на этот тихий уголок.
В конце аллеи, в тени деревьев я различил полукруг арки ворот и слова: Pax intrantibus [443]. Подле массивной деревянной двери висел колокол с веревкой, но водитель к нему не пошел. Вместо этого он прошел дальше, постучал в окно и тихо позвал:
– Брат! Брат!
Внутри послышался шорох. В дверях повернулся ключ. Я прошел внутрь. Дверь за мной тихо затворилась. И отрезала меня от мира.
Впечатление от огромного залитого лунным светом двора, массивных каменных зданий с темными молчаливыми окнами было ошеломляющим. Я едва мог отвечать на вопросы, которые шепотом задавал брат.
Я глядел в его чистые глаза, на его седеющую острую бородку.
Когда я сказал, что прибыл из монастыря Св. Бонавентуры, он сухо заметил:
– Я когда-то был францисканцем.
Мы пересекли двор, поднялись на несколько ступеней и вошли в просторный темный холл. У края гладкого скользкого пола я заколебался, пока брат нашаривал выключатель. Над следующей тяжелой дверью я увидел слова «Только Бог»[444].
– Ты приехал, чтобы остаться? – спросил брат.
Вопрос меня испугал. Он прозвучал как голос моей совести.
– О нет! – произнес я. – О нет! – и услышал, как шепот эхом отозвался от стен холла и растаял над нашими головами в таинственной выси пустого черного лестничного пролета.
Старый дом пугающе пах чистотой: старинный и опрятный, выметенный и начищенный до блеска, крашенный и перекрашиваемый снова и снова, год за годом..
– В чем дело? Почему ты не можешь остаться? Ты женат, или что-нибудь в этом роде?
– Нет, – промямлил я, – у меня работа…
Мы стали подниматься по ступеням. Шаги отдавались эхом в темной пустоте. Один пролет, второй, третий, четвертый. Между этажами огромное расстояние, в здании неимоверно высокие потолки. Наконец мы поднялись на последний этаж, брат распахнул дверь в просторную комнату, поставил сумку на пол и оставил меня одного. Я слышал, как внизу он прошел через двор к домику привратника.
И я почувствовал, как глубокая тишина ночи, покой и святость заключили меня в объятия любви и безопасности.
О, объятия безмолвия! Я вошел в одиночество, как в неприступную крепость. Тишина, что укрыла меня, говорила ко мне, говорила громче и отчетливей, чем любой звук, и стоя посреди этой мирной, пахнущей чистотой комнаты, в открытое окно которой вместе с теплым ночным воздухом вливала свой покой луна, я по-настоящему понял, чей это дом, о Преславная Матерь Божия!
Как мне отсюда возвращаться назад, в мир, теперь, когда я вкусил сладость и милость любви, которой Ты встречаешь тех, кто приходит остаться в Твоем доме хотя бы всего на несколько дней, о Святая Царица Небесная, Мать Христа моего?
Воистину цистерцианский орден – Твоя особая территория, а эти монахи в белых рясах – особые Твои служители, servitores Sanctae Mariae [445]. Все их дома принадлежат Тебе: Notre Dame, Notre Dame, – по всему миру. Среди холмов Кентукки, в Notre Dame de Gethsemani все еще ощущается отвага, простота и свежесть религиозного пыла двенадцатого века, живая вера св. Бернарда Клервоского, Адама Персенского, Гверрика из Иньи, Элреда из Риво, Роберта Молемского, и, думаю, век Шартра был по преимуществу твой век, Госпожа моя, поскольку именно о Тебе он говорит самым ясным образом не только в слове, но и в стекле и в камне воспевая Тебя – сильнейшую, преславную, Подательницу всякой милости, честнейшую Царицу Небесную, превысшую ангелов, сидящую во славе подле престола Своего Божественного Сына.
И среди всего этого именно уставы посвященных Тебе орденов – самые наглядные и правдивые свидетельства в твою честь, косвенно являющие Твою силу и Твое величие – теми жертвами, на которые подвигает людей Твоя любовь. Поэтому обиходы цистерцианцев и гимны в Твою честь, Царица Ангелов, и те, кто живет в согласии с этими правилами, свидетельствуют Твою исключительность громче, чем самые вдохновенные проповеди. Словно белая ряса безмолвствующего цистерцианца снискала дар говорения языками, и ниспадающие складки одежд серой шерсти благовествуют красноречивее, чем латынь великих монашествующих отцов.
Как мне объяснить, как донести до тех, кто никогда не видел этих святых домов, посвященных Тебе церквей и цистерцианских монастырей, всю мощь правды, которая покоряла меня все дни этой недели?