Луиш-Бернарду курил одну сигарету за другой, пытаясь успокоиться, стараясь снова четко смотреть на вещи в этом установившемся в его жизни хаосе, собраться и с холодной головой сконцентрироваться на поиске выхода из этой западни. Ведь должен же быть выход, возможность для контрудара, в самый последний момент, как на войне, когда отряд солдат, окруженный более сильным противником, оказывается перед дилеммой: либо дать себя уничтожить, либо броситься в отчаянную контратаку. Именно она иногда и может спасти, потому что терять уже нечего. Однако чуда не происходило: накрывшая его с головой ярость не давала рассуждать хладнокровно.
Он приказал оседлать лошадь и решил поехать прогуляться, чтобы немного остыть и привести в порядок мысли. День был в разгаре, нависший над островом воздух ожидал своего часа, чтобы пролиться дождем, затопить прохладой беспощадную жару или залить своими слезами несчастья, исцелить которые уже невозможно. Выехав за ворота, он машинально повернул налево, в сторону пляжа Микондо, куда неспешно вела его лошадь. До пляжа было примерно полчаса пути по безлюдной грунтовой дороге, окруженной тенистыми деревьями, склонявшими перед ним ветви, как будто в знак поддержки или сострадания. Птицы постоянно пересекали дорогу, перелетая с одного дерева на другое. Исходивший от листвы дурманящий запах хлорофилла оказывал на него свое привычное умиротворяющее воздействие. Несмотря на одиночество этих без малого двух лет, на нескончаемую усталость и раздражение, на местный удушающий климат, на то, что именно здесь, на этой земле, он встретил не дающую ему покоя любовь к Энн и научился распознавать во взглядах других людей ненависть, — несмотря на всё, Луиш-Бернарду любил этот остров. Зеленый лес и голубой океан в прозрачно-серой дымке будто бы оберегали его, кутая в своих объятиях из сочной зелени, соли, тумана. Сейчас, когда все его прошлое существовало лишь в воспоминаниях, которые подпитывались газетными новостями и редкими письмами друзей, этот островной пейзаж был тем, что у него еще оставалось от близкого, родного, его личного. Когда, похоже, дело шло к развязке, он впервые понял для себя то, что всегда казалось ему необъяснимым: почему огромное число белых настолько отчаянно, почти болезненно привязываются к Африке, к этим островам, откуда они всегда стремились уехать, но от которых так никогда и не могли освободиться.
Некоторое время спустя, следуя тем же прогулочным шагом, лошадь доставила его до пляжа Микондо. Луиш-Бернарду спешился. Решив не привязывать лошадь к дереву, он отпустил ее здесь же, в пальмовой роще. Издалека послышались чьи-то голоса, и, к своему удивлению, Луиш-Бернарду понял, что на пляже он не один. Внизу, рядом с бьющимися о берег волнами двое мужчин, белый и черный, нагружали тяжелыми на вид вещами небольшой парусник, пришвартованный к берегу при помощи закопанного в песок якоря. Белый, не перестававший напряженно работать поблизости от шлюпки, был похож на Дэвида. Губернатор напряг зрение, чтобы получше его рассмотреть, когда тот сам окликнул его и широким жестом позвал подойти ближе. Продвигаясь вперед по песку, покрытому опавшими сухими пальмовыми ветками и кокосами, скоро он окончательно убедился, что тот, кого он увидел сверху, на самом деле был Дэвид. Подойдя, Луиш-Бернарду протянул ему руку, и тот поприветствовал его ответным рукопожатием. «А ведь я и вправду люблю Дэвида, — подумалось ему вдруг. — Мы могли стать лучшими в мире друзьями, если бы только я не испортил это и все остальное из-за Энн».
Лицо Дэвида было чуть обгоревшим, глаза блестели каким-то странным счастьем и решимостью. В жестах и распоряжениях, которые он отдавал сопровождавшему его черному работнику, ощущалась какая-то детская радость. На нем были толстые фланелевые брюки, заправленные в высокие брезентовые сапоги, и старая, в соляных разводах рубаха. Рядом, у его ног на песке лежала прорезиненная ветровка, напоминая о Шотландии, откуда он был родом.
— Что ты тут делаешь, Дэвид?
— На рыбалку собираюсь, как видишь. На всю ночь, вместе с Нвамой. Он из Намибии, с побережья, в районе пустыни Мосамедеш. И в рыбной ловле он разбирается, пожалуй, лучше всех на этом острове.
— Уже отчаливаете?
— Да. Пройдем вперед под парусом, саженей сто. Там встанем на якорь, зажжем фонари, поужинаем из того, что прихватили с собой вон в той корзине, а потом — рыбачить, в ночь и до рассвета: барракуда, черный окунь, черепаха и, может быть, парочка акул. Последнее время — это мое любимое занятие.
Наверное, уже в тысячный раз Луиш-Бернарду взглянул на друга с восхищением. Ему почему-то вспомнилась фраза: «не знаю, насколько адекватным здесь и сейчас является слово „друг“». — Да нет, очень точное слово. Друг — это тот, чье присутствие тебе приятно, кем ты восхищаешься, у кого учишься. Луиша-Бернарду восхищало в Дэвиде всё: его умение использовать себе во благо любую ситуацию, то удовольствие, с которым он проживает эту жизнь, и все, что с ним происходит, спокойствие и решимость, с которыми он принимает удары судьбы и противостоит им, простота и прямолинейность его морали и поведения, отсутствие у него всяческих переживаний по поводу того, что всё в жизни преходяще. Поскольку ему вообще не было знакомо понятие потерянного времени, каждый день жизни был для него даром свыше, который не могут омрачить никакие огорчения или неудачи. В Индии он охотился на тигров, здесь, на Сан-Томе он ловил барракуд и акул. Будучи губернатором Ассама и отвечая за тридцать миллионов человеческих душ, он работал день и ночь, без перерывов и отдыха. А в качестве консула на Сан-Томе, в этой смертельно тоскливой атмосфере, он ограничивался лишь тем, что дотошно и безупречно исполнял свои обязанности. На войне он воевал, за игральным столом — играл, до конца, даже несчастливого, если это было необходимо. Сейчас, тем не менее, — Дэвид этого не знал, — судьба его находилась как раз в руках Луиша-Бернарду. И не существует на свете такого развлечения или занятия, которое помогло бы ему пережить грозящее бесчестие: наблюдать, как его жену волокут по улицам Сан-Томе и потом сажают в тюрьму — за адюльтер, супружескую измену, за пребывание в роли «содержанки», как оскорбительно определяет это закон. Обязан ли он как друг хотя бы рассказать ему о том, что за условия были ему предложены? Или, наоборот, он должен оградить его на время от этого оскорбительного выпада и позволить прежде провести ночь на рыбалке, чтобы потом вернуться на следующий день и почувствовать себя, как никогда ранее в жизни, униженным и беззащитным?
— Дэвид, я могу спросить тебя о том, что, может быть, сейчас и не очень к месту?
— Конечно, спрашивай!
— Ты отправил отчет в Лондон с цифрами касательно репатриации?
Дэвид посмотрел на друга и подумал, что знает, о чем тот думает. Это было последней просьбой о помощи.
— Нет, еще не отправлял. Ждал, как все пройдет. Завтра отправлю.
— И что ты напишешь?
— Ну, Луиш. А чего ты от меня ожидаешь? То, что видел я, что видел ты сам, то, что было на самом деле. Сегодня я был на пристани. На борт поднялось восемь человек, включая самих рабочих, их жен и детей.
— Ты что там был? Я тебя не видел.
— Зато я тебя видел… Видел, как ты ругался с этим марионеточным попечителем. Думаю, ты и сам уже понимаешь, что с такими типами уже ничего не поделаешь: у них было достаточно времени, чтобы выбрать, и они выбрали, — какая кровать для них помягче.