Вокруг, как ни в чем не бывало, рычали тракторы. Дни Покаяния никогда не внушали нашим мошавникам особого пиетета.
«Куры не перестают нестись даже в Йом-Кипур, и коровье вымя тоже не делает перерыва», — писал Элиезер Либерзон в деревенском листке за много лет до моего рождения.
Прижавшись к стене синагоги, я прислушивался к умоляющему шелесту молитвы, то и дело прерывавшемуся радостными возгласами игравших снаружи детей, посвистываниями стрижей и тарахтеньем охладительных компрессоров на молочной ферме.
Я заглянул внутрь. Вайсберг раскачивался взад и вперед, точно огромный сыч на развалинах. В женском отделении синагоги стояли его жена, дочь и несколько приезжих женщин, приехавших в гости к родственникам в мошав. Стайка девушек, перешептываясь и хихикая, вошли на минутку глянуть на моего двоюродного брата, который выглядел еще красивее обычного в вышитой кипе на голове. Маленькие канторские близнецы сидели по обе стороны от него и пели тонкими и сверлящими голосами. Ури следил за их слабыми пальцами, которые вели его по угрюмым бороздам молитвенника, помогая миновать ухабы древних непонятных слов.
«Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем неведении. Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в запретном совокуплении. Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем разврате. Опусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем ничтожном высокомерии. Отпусти нам грехи наши, которыми мы грешили перед Тобой в наших дурных наклонностях».
Закрыв глаза, Вайсберг выпевал стонущим голосом, как дедушка, когда его укусила гиена.
«Отпусти нам все наши прегрешения, и прости нам, и отпусти нам, и смилуйся над нами».
Солнце уже склонялось за голубую гору, и снаружи слышались последние ликующие крики подростков, плескавшихся в соседнем бассейне.
Звонкий, приятный голос кантора вырвался из окон синагоги: «Отвори нам врата, потому что доселе закрыты они, ибо день миновал, и солнце минует, отвори же нам врата Свои». И кучка молящихся подхватила: «К Тебе взываем, о Господи, отпусти нам, прости нас, помилуй нас, освободи нас, смилуйся над нами, избавь нас от гнева Твоего, отпусти нам все наши грехи и прегрешения!»
Воздух был неподвижен, раскален и молчалив. Не было ни дуновения, и слова — обкатанные, чистые и прозрачные — вылетали из окон, направляясь в свой великий полет.
На следующий день я поднялся на заре и спустился к «Кладбищу пионеров». Ури еще спал, а Бускила пришел в полдень и сообщил мне, что у него был «удачный Судный день» и что в следующем месяце нужно ожидать двух новых похорон, «одни скромные из-за границы и одни шикарные из Тель-Авива». Бускила управлял нашими делами организованно и эффективно, время от времени объезжая мошавы и кибуцы, дома престарелых и больницы, и никогда не ошибался в своих предсказаниях. «Опять едет проверять свой товар», — презрительно и раздраженно говорил Пинес, когда черный пикап Бускилы в очередной раз поднимал клубы пыли в полях.
Потом я увидел вдали фигуры канторских близнецов и его дочери, которые спускались по гравийной дорожке к моему кладбищу. Охваченный смущением, я спрятался среди деревьев, но малыши тут же меня обнаружили.
«Мы завтра уезжаем», — сообщили они. Их сестра медленно ходила среди памятников, и я все время видел только ее спину.
Меня охватил жуткий страх перед собственным телом. «Счастливого пути», — шепнул я близнецам, торопясь удалиться, прежде чем совершу что-то такое, исхода чего даже не могу себе представить. Мне всегда было покойно в глубоком и сумеречном молчании моего большого тела, и теперь, охваченный непонятным возбуждением и страхом, я поспешил унести ноги и почти бегом вернулся домой.
— Куда ты мчишься? — удивился Ури, встретив меня по дороге.
«Я забыл кое-что дома», — сказал я. Несколько минут спустя, лежа на крыше сеновала, я увидел, как он открывает калитку в ограде кладбища.
В тот вечер я отправился навестить Пинеса.
— Яков, — сказал я, — Ури был весь Йом-Кипур в синагоге и молился, как будто его укусила гиена.
— Это не страшно, Малыш, это не страшно, — сказал Пинес
— Можно мне сегодня переночевать у тебя? — спросил я.
— Пожалуйста, — сказал Пинес.
У него за дверью стояла раскладушка, и после ужина он показал мне, куда ее поставить.
— Укрой меня, Яков, — попросил я.
Мне хотелось поговорить с ним, услышать какую-нибудь историю, пожаловаться, что ни он, ни дедушка не научили меня изгонять бесов из собственного тела.
Его толстое, слабое и больное тело двигалось с огромным трудом. Он укрыл меня тонким одеялом, и меня зазнобило от наслаждения и тоски. Его рука скользнула в темноте по моему лицу, а потом я услышал скрип пружин его кровати и какой-то невнятный шепот.
Я проснулся после полуночи. В темноте я увидел округлую, согнутую тень старого учителя, сидящего в постели. Без очков он выглядел как испуганный крот, который ждет удара мотыгой по затылку.
— Что с тобой, Яков? — спросил я. — Что случилось?
— Тише! — резко сказал Пинес. — Молчи!
Тишина молчала. Ветерок, легкий и теплый, как пар изо рта спящего теленка, о чем-то шептался с листвой деревьев. И вдруг Пинес затаил дыхание и задрожал. Отчетливые, звучные и сильные, словно большие капли последнего дождя, вызывающе громкие, словно десятки тысяч саранчиных крыльев, откуда-то сверху упали слова:
«Я трахнул канторскую дочку!»
И снова тишина. Я не знал, куда броситься раньше — к Пинесу, который свалился с кровати, точно мешок комбикорма, хрипя и судорожно пытаясь вдохнуть, или к Ури на его водонапорной башне, уже окруженной со всех сторон криками и тяжелым топотом бегущих ног.
«Помоги мне», — простонал Пинес, который умел распознавать противоречия в любом живом организме.
Я уложил его в постель и стал заталкивать в него еду, грубо и утешающе, непрерывно, ложку за ложкой, останавливаясь лишь затем, чтобы вытереть ему рот и подбородок.
Когда я добежал до водонапорной башни, там уже собрались десятки людей. Вайсберг и его жена, бледные, как американские покойники, сидели на земле[186]. Грузные мошавники сгрудились у подножья лестницы.
Все смотрели вверх, и тут я увидел Ури, который перенес ногу через ограду и начал спускаться по ступеням. А следом за ним — колокольные очертания темного платья и великолепие запретных ног, сверкавших белизной даже сквозь плотную ткань длинных чулок. Толпа злобно зарычала, и я шагнул вперед, раздвигая людей тем медленным бодливым движеньем быка, которое было хорошо знакомо каждому скотоводу мошава. Я встал спиной к подножью лестницы, скрестив на груди руки.
Ури спустился первым, протянул руку, чтобы помочь дочери кантора, и я пошел следом за ними, держась поблизости и защищая их, пока они не достигли дома.