ветра над цветами лотосов», например, или в «Призывном крике молодой речной утки»?
— Нет!
— Неужели вам неохота выйти из дома, немного размяться, развлечься?
— Без дела — неохота.
— Дело, дело… — Бромберг рассмеялся с неожиданной печалью. — Так и жизнь пройдет — в думах о деле.
— Пусть, — равнодушно произнесла Аня.
— Ну что ж, давайте о деле, — сказал Бромберг. Печальные нотки исчезли из его голоса. — У меня есть сведения, что Калмыкова собираются перевести из Гирина в другой город.
— Куда именно?
— Этого я не знаю. Может быть, даже в Пекин. Известно одно — его под конвоем поведут из тюрьмы на вокзал.
— Интересно, интересно, — задумчиво произнесла Аня.
— Понятно одно — народу поглазеть на это сборище соберется много — не каждый ведь день по улицам Гирина водят русских генералов. Тут его и можно будет… — Бромберг звучно хлопнул газетой по крышке стола, словно бы расплющил муху, закончил с победной улыбкой: — атаковать.
— Когда это должно произойти?
— Дату я сообщу дополнительно.
***
Атамана били каждый день — китайцы умели это делать мастерски, — в камеру он возвращался с заплаканными от истязаний глазами и разбитыми губами. Долго лежал на деревянном жестком топчане, стонал, приходя в себя.
Вопрос, который интересовал его мучителей, был один, уже знакомый: куда он спрятал хабаровское золото? Вместо ответа Калмыков всякий раз выставлял вперед собой фигу и в следующий миг получал удар кулаком по лицу: вид фиги китайцев бесил. Калмыков сплевывал кровь на пол и, с трудом шевеля разбитыми губами, произносил едва слышно:
— Давайте следующий вопрос, господа хорошие!
Следовал еще один вопрос, также про хабаровское золото, и атаман вновь складывал пальцы в хорошо знакомую неприличную фигу, через несколько секунд он опять оказывался на полу с разбитым ртом.
Процедура повторялась изо дня в день — каждый раз одно и то же. Калмыков ощущал, что силы его тают, внутри все спекается, покрывается болезненными струпьями, еще немного — и он превратится в сплошной комок боли, осталось совсем немного — край, за которым находится бездна, совсем рядом. Он стонал, облизывал прокушенным языком губы и забывался. В забытьи он оказывался в сияющем, подрагивающем невесть от чего, переливающемся пространстве, видел самого себя, невысоконького, в шелковой рясе, перепоясанной кожаным ремнем, и ощущал, что его захлестывает плач, тело дергается от рыданий; сопротивляясь этому плачу, он плыл куда-то по воздуху; цепляясь руками за сучья деревьев, нырял вниз, к земле, но его подхватывал невидимый поток, не давал опуститься, и Калмыков вновь поднимался к облакам, надорванно сипел — в нем словно бы что-то надламывалось, рвалось; высота вызывала испуг, он давил этот испуг в себе и опять плыл, плыл по пространству, пытался приземлиться, но это у него не получалось.
И, тем не менее, просыпался он воспрянувшим духом, отдохнувшим, с болячками, которые за несколько часов успевали засохнуть, и ожидал, когда его снова поволокут на допрос и все повторится опять… Сдаваться атаман не собирался, но, тем не менее, силы его продолжали таять, он слабел на глазах.
***
Через день Бромберг вновь появился у Ани Помазковой. В синих Аниных глазах зажглись злые блестки:
— Что-то вы зачастили ко мне, товарищ Бромберг! Соседи могут подумать невесть что…
Бромберг на Анину колючесть даже не обратил внимания, произнес задыхаясь, словно бы после долгого бега:
— Третьего сентября Калмыков будет по этапу выведен из Гиринской тюрьмы.
— Третьего сентября — это пятница, — проговорила Аня быстро, лицо у нее обрадованно просветлело: на этот раз атаман не должен уйти…
— Пятница, — подтвердил Бромберг, — надо устроить так, чтобы пятница эта оказалась для душителя Дальнего Востока черной.
— Постараемся, товарищ Бромберг.
— Готовьтесь, товарищ Аня, — Бромберг высокомерно вскинул голову. — Я тоже буду готовиться.
***
Атамана вели к вокзалу под усиленным конвоем — несколько солдат с винтовками наперевес и жандармский офицер с обнаженным маузером в руке и таким злобным выражением на лице, что какая-то собака, неосторожно высунувшая голову из-под забора, тут же поспешила втиснуться обратно.
Народа на тротуар вывалило видимо-невидимо.
Калмыков шел тяжело, прихрамывая и оступаясь на выбоинах, шаг его был медленный, и со стороны было хорошо видно, какого напряжения стоит ему поход на железнодорожный вокзал. Солнце било атаману прямо в глаза, он жмурился, мучительно кашлял, хватался руками за грудь — было заметно, что он сильно болен.
На ногах у атамана красовались разбитые дырявые сапоги — новую обувь китайцы ему так и не купили… да, собственно, атаман уже и не просил; в его потухших глазах ничего, кроме равнодушия да сочувствия к самому себе, не было.
Там, где люди покидали тротуар и вступали на мостовую, образуя живые языки, из конвоя вперед выскакивал шустрый солдатик с крохотными светлыми глазами и, выставив перед собой винтовку с плоским штыком, загонял людей обратно. Он очень старался, этот шустрый солдатик…
Офицер, командовавший конвоем, иногда что-то выкрикивал; голос его был возбужденным, гортанным, враждебным; Калмыков на ходу тряс головой, выбивал застрявший в ушах звук и равнодушно ковылял дальше.
Неожиданно он увидел перед собой представительного, хорошо одетого господина с ухоженным лицом и блестящими от масла, тщательно расчесанными черными усами. Лицо этого господина странным образом увеличилось, заняло едва ли не все пространство перед атаманом, и Калмыков, вовремя сообразив, что это означает, сделал поспешный шаг в сторону, потом сделал еще два широких шага — действовал он интуитивно, тело само подсказывало ему, как надо поступать.
Черноусый господин выдернул из кармана дорогого пиджака небольшой револьвер — дамская модель, — и выстрелил в атамана.
Пуля пролетела у Калмыкова рядом с ухом, он ощутил ее убийственный жар, дернулся в сторону, черноусый выстрелил вторично и опять не попал. Он был плохим стрелком…
Успел он выстрелить и в третий раз — и снова мимо, пуля с басовитым шмелиным звуком пронзила пространство и растворилась в воздухе. Нажать на курок в четвертый раз черноусый не успел — к нему метнулся проворный солдатик, и с ходу, что было силы, пырнул стрелка штыком в грудь.
Стрелок вскрикнул по-вороньи резко и полетел на тротуар. Уже с земли он выстрелил в солдатика, попал ему в плечо.
Солдатик заблажил так, что солнце закачалось в небе, вторично ткнул черноусого штыком, затем всадил в него штык в третий раз — в уязвимое место, в горло. Черноусый захрипел, револьвер выпал из его руки; проворный солдатик, брызгая кровью, подналег на приклад винтовки, и черноусый перестал хрипеть.
Конвой с Калмыковым