уровне, конечно; другие мы здесь исследовать не беремся. Однако разного рода имущественные эксцессы все равно случались, и касались они отнюдь не только олигархов. В частности, не перевелись желающие «отжать» чужую недвижимость – пусть даже обставлялось это теперь потоньше, поцивилизованнее. Одна из подобных «спецопераций» привела к выдворению Ларина из мастерской в Козицком переулке.
К тому моменту, к весне 2005-го, его соседом был уже не Евгений Кравченко (тот съехал несколькими годами ранее), а художник и дизайнер Армен Шаумян – бывший студент Юрия Николаевича и муж Татьяны Палицкой, чьи воспоминания мы уже цитировали.
Наш с ним контакт после училища восстановился где-то в середине девяностых, – рассказывает Армен, – хотя из круга моего общения он, можно сказать, и не выпадал: я о нем всегда что-то слышал от общих знакомых. А в Кратово мы однажды оказались почти соседями по даче: от их дома до нашего, который мы снимали, было буквально около ста метров. И вот в самом начале 2000‐х он пригласил меня занять вторую комнату в его мастерской. Мне это было нужно: я тогда занимался дизайном, работать дома было все-таки неудобно. Я с радостью согласился, и находился там постоянно, можно сказать, жил. Естественно, помогал Юрию Николаевичу, чем мог.
Мне кажется, мы жили замечательно, друг друга дополняли. Иногда даже он мне что-нибудь советовал – в части графического дизайна как раз. И мне было интересно его мнение. А вот своих творческих, художественных работ я ему почти не показывал: тут мы не очень сходились, да и работ этих тогда было не так уж много. Ну и я тоже порой высказывался по поводу его работ. Как всякий художник, впрочем, он к критическим замечаниям особо не прислушивался, если только они случайно не попадали каким-то камешком в его собственную мозаику сознания.
Никогда у нас не возникало никаких конфликтов, хотя и у меня характер довольно вспыльчивый, и Юрий Николаевич мог иногда сердиться. Была определенная дистанция, конечно, – и возрастная, и немного с позиции «учитель – ученик», хотя я тогда учеником себя уже никак не чувствовал. Да и просто нормальная дистанция между двумя интеллигентными людьми.
Иногда компании у меня собирались, приходили разные люди, с удовольствием все общались. Мне казалось, Юрию Николаевичу они тоже были любопытны. Помню, он даже как-то сделал портрет Кати Ивановой, была такая барышня в Ассоциации менеджеров. Ему понравилось ее несколько несимметричное лицо и обаятельная улыбка, и он написал ее живописный портрет – в розовом, на зеленом фоне, с тумбочкой, на которой обычно кисти стояли… Люди это были все больше молодые, и они ему были интересны, а они к нему, в свою очередь, относились с большим пиететом.
Ностальгический флер в такого рода воспоминаниях неизбежен, но нет сомнений, что Ларина тот уклад жизни вполне устраивал. Перемен он не искал – они нашли его сами.
Изгнание из мастерской произошло довольно внезапно, резко, – продолжает рассказ Армен Шаумян. – У меня был старинный приятель Руслан Негуч, мой одногруппник, который, кстати, учился у Юрия Николаевича. Руслан в тот момент тоже был в мастерской, и вдруг заявляется человек, который говорит, что он новый собственник и что мы должны освободить помещение. Юрий Николаевич был в страшном шоке, как будто у него выбили землю из-под ног. Помню, Руслан тогда буквально схватил под руку этого молодого человека и начал в сторонке как-то его уговаривать. В их разговоре попутно выяснилось, что парень этот увлекался игрой на гитаре, а Руслан тогда занимался звукорежиссурой. Нашли общую тему. Словом, Руслан его уговорил, чтобы не недельный срок дали, как тот сначала объявил, а больше – кажется, месяц.
Конечно, мы тут же стали звонить в МОСХ, и тамошний юрист посоветовал нам запереться и никого не впускать. Это был абсолютно глупый совет, особенно применительно к Юрию Николаевичу, потому что того любое столкновение с системой, даже простой поход в МОСХ, приводило в ужас на грани ступора. А уж запираться, конфликтовать он не мог бы просто никак… Это, конечно, была катастрофа, крушение жизни.
Мы начали собирать документы, но история оказалась очень странная. До того я постоянно ходил в МОСХ, оплачивал коммуналку, хотя здание это было уже выведено из нежилого фонда и признано аварийным. Но мы за свой счет его поддерживали – например, вызывали людей, которые чистили крышу от снега; еще заколачивали первый этаж, чтобы там бомжи и наркоманы не поселились. И вот в МОСХе просто развели руками. Тогда же мы узнали, что и еще ряд мастерских в Москве похожим образом отобрали. А тот «аварийный» дом до сих пор благополучно существует, хотя буквально по соседству с ним снесли гостиницу «Центральная». К двухэтажному домику пристроили мансардный этаж и сдают под офисы.
Впоследствии Ларин в одном из интервью назвал те времена, середину 2000‐х, «ужесточившимися и почти людоедскими для художников». Но от проклятий, витавших в ноосфере, никто из коммерсантов, разумеется, не усовестился и здорового сна не утратил. Слабые попытки не то что противостоять захвату, а хотя бы выяснить юридические подробности происходящего никаких результатов предсказуемо не дали. Пришлось съезжать, причем все-таки спешно, несмотря на обещанную отсрочку. В мастерской хранилось множество произведений, накопившихся за десятилетия, и деть их было некуда. По счастью, на выручку – теперь уже по иному, не медицинскому поводу – снова пришел Институт нейрохирургии имени Бурденко в лице своего директора: Максакова договорилась с Александром Николаевичем Коноваловым о том, что работы ее мужа временно поживут в институтском подвале. При переезде каким-то образом потерялась одна связка с картинами; эту утрату занесли в психологически утешительную категорию «могло быть хуже».
Средством для снятия глубочайшего стресса стало бы появление нового рабочего пространства, но эта проблема повисла без решения на многие месяцы. По чьему-то совету Ларин даже пытался перевестись из графической секции МОСХа (вернее, уже МСХ) в живописную – якобы это могло помочь в получении новой мастерской, но на практике хитроумный «лайфхак» не сработал. И хотя на работах, датированных 2005–2007 годами, постигшая художника бесприютность впрямую не сказалась – ни качественно, ни, пожалуй, количественно (некоторое снижение «производительности труда» объяснялось, скорее, ухудшением самочувствия, а не только изгнанием из мастерской), – однако полученная моральная травма оставалась ощутимой. А могла стать и еще ощутимее: со временем хозяйственное руководство Института нейрохирургии все настойчивее давало понять, что хранение картин в подведомственном подвале – дело все-таки временное и сомнительное, что идет строительство и надо бы поскорее освободить помещение. Ольга Максакова находила какие-то отговорки или отделывалась невнятными обещаниями, отдавая себе отчет, что перевозить живопись некуда. Мужу она