Молодой гневный литературовед из Упсалы не видел впереди ни малейшего просвета — и слава богу, думал я, — но зато пощадил нескольких авторов, лишенных милости публики. Среди перечисленных имен значились, как можно было ожидать, Поль Андерсон — и Лео Морган, «который на десять лет опередил свою эпоху, совершая ботанические вылазки по заболоченному послевоенному ландшафту с бомбой, Арто, Жене и вечным Элиотом в рюкзаке».
Я, разумеется, бросился в благоухающие курениями комнаты Лео, радостно размахивая журналом, чтобы взбодрить поэта. Его ценят и помнят, он востребован, и если он разберет свои наброски к «Аутопсии», сделанные в черной рабочей тетради, то я займусь практической стороной процесса. Любое издательство с радостью опубликует его стихи.
— Есть сигарета? — лениво спросил Лео.
— Не стоит курить в постели, — заботливо отозвался я.
Лео больше не интересовали литературные дебаты. Пробежав глазами хвалебные строки, он зевнул и бросил журнал на пол, затем встал и натянул халат. Мы выбрались в гостиную, чтобы выкурить по сигарете и посмотреть на всеобъемлющую серость за окном. Мы закурили. Лео дрожал от холода. Я был совсем сбит с толку.
— Какого черта ты живешь в этом дурдоме? — спросил он.
— Я, наверное, сам дурак.
— Слушай… — сказал Лео. — Ты станешь дураком, если не будешь осторожен.
Он вперил меня свой темный, долгий, тягучий взгляд, который любого мог лишить уверенности.
— Берегись, парень, — повторил он, хлопая меня по плечу. — У тебя большое будущее, надо быть осторожнее. Ты столько всего не знаешь…
— Я столько всего не хочу знать.
— Но этого не избежать.
— Как это? Чего мне не избежать?
Лео затянулся и выпустил дым через ноздри.
— Не знаю, — туманно ответил он. — Может быть, безумия. Оно захватывает все вокруг.
— Буду стараться защититься.
— Не получится, оно проникает даже сквозь бетон.
— У меня остались мечты, — сказал я. — Я вижу просветы, а скоро наступит весна и принесет с собой много всякого добра.
Лео фыркнул, но не совсем снисходительно.
— Что за просветы?
— Сопротивление, — ответил я. — Несогласные граждане, которые отказываются принимать зло, панки, которые защищают курдов, ребята, которые гоняют наци в буржуйских школах на Эстермальме, группы активистов… Это уже что-то!
Лео долго смотрел на персидский ковер с вытертой дорожкой между столов и кресел до самого шахматного столика.
— М-м, — Лео кивнул. — Это уже что-то. Но ты столько всего не видишь. Ты видишь только то, что хочешь видеть.
— А что ты хочешь видеть?
— Всегда легче давать отрицательные определения. Мне не нужны утопии, чтобы выжить. Я могу позволить себе пессимизм.
— Не верю. Я считаю, что утопии неискоренимы.
— Ты наслушался Генри. Он сам одна сплошная наивная утопия.
— Он беззлобный…
— Зря ты так думаешь. Ты даже не представляешь, какой ложью, какими мифами он себя окружает.
— Я и знать не хочу. Мне всегда нравились мифоманы.
— Однажды узнаешь, — сказал Лео. — Лучше быть наготове.
Вскоре нашу большую сумрачную квартиру наполнили пасхальные запахи: срезанных веток, нарциссов, жаркого из барашка с чесноком и тимьяном. Страдая от холода даже в кофтах «Хиггинс», мы пережили Страстную пятницу. Мы страдали вместе с Христом, страдали с Лео. Мы посмотрели все фильмы о распятии, которые шли по телевизору, а самым мрачным из пасхальных вечеров — передачу о коллеге Генри Аллане Петтерсоне.
— Черт, несладко пришлось Аллану, — сказал Генри.
— Ты с ним знаком? — спросил я.
— Ну, знаком — не знаком… Никто не знаком с Алланом. Но я бывал у него пару раз. Показывал ему пару своих вещиц. Задолго до того, как он стал популярным…
— И что он говорил?
— Ну, Аллан — непростой человек. Он не мог сказать ничего особенного.
После программы Генри погрузился в глубокую задумчивость и никак не мог перестать насвистывать визгливую партию смычковых из Седьмой симфонии. Он сказал, что хочет написать письмо Аллану и сказать, что программа вышла отличная. Но вскоре Генри пожаловался, что слова звучат неискренне. Сложно написать хороший отзыв, который не отдавал бы лестью.
Жизнь не баловала нас добрыми знаками, и мы бродили по квартире, будто соревнуясь, чьи вздохи звучат глубже и безнадежнее. Атмосфера вечера была недостаточно игрива, чтобы выманить нас на улицу, а работа недостаточно интересна, чтобы укрыть нас от мира.
Генри предложил тайком выпить — чтобы не дразнить Лео, — и достал из гардероба полбутылки виски. Запершись в бильярдной, мы сыграли вялую партию, почти не нарушая молчания. Генри лишь хмыкал время от времени, отмечая лучшие из моих ударов. У меня все равно не было шансов, и я во всем винил мел. Несмотря на депрессию, Генри не утратил собранности, и кто угодно подтвердил бы, что это мужчина в самом расцвете сил: галстук на месте, безукоризненно выбритое лицо, идеальный пробор и классический, в меру помятый пиджак.
Опустившись на стул после поражения, я смотрел в окно и посасывал сигарету. Прокашлявшись, я спросил Генри, сколько он еще планирует выдержать.
— Что? — немедленно отреагировал он. — Что — выдержать?
— Не валяй дурака, — сказал я и прислонил кий к стене.
Генри понял, что я не шучу, и, облокотившись на подоконник, обвел взглядом крыши домов. Может быть, он хотел увидеть звездочку, луч света, что-нибудь, о чем можно было бы помечтать.
— У каждого свой предел, — сказал он. — Я могу расширять свои пределы. Может быть, даже слишком сильно. Иногда мне так кажется.
— Ты говорил с Лео? По-настоящему говорил?
— О чем? Конечно! Я каждый день говорю с Лео!
— Столько всего… не высказано. Откуда у него в той избе взялось виски? Что у него за друзья, которые хотят, чтобы он упился до смерти?
— Друзья… — Генри развел руками и пожал плечами, изображая полное неведение.
— Нельзя же до бесконечности делать вид, что нам нет дела до всего этого! Я пытался с ним говорить, не проявляя особого любопытства. Но не вышло. Он закрылся, как устрица, и все, что он него исходит, возвращается к нему, как бумеранг.
— Он всегда был таким. Лео умеет доказывать всякие бредовые вещи. Он же, черт возьми, чуть диссертацию по философии не защитил!
— Ты тоже порой несешь бред, Генри.
— Да, да, да. Это я слышал столько раз, что меня тошнит. Не надо повторять за Лео, как попугай.
— Это вы говорите одно и то же. Только и делаете, что отнекиваетесь.