кого поздоровше отыщем! Не желаете другого? Воля ваша, господин Ландсберг! Завтра же и предоставим вам Ефимку…
– Водочку изволите просить? Хм… На церковном вине не помиритесь, ваш-бродь? Канешно, канешно, как скажете. Тока, воля ваша, водочка в замке дорогая, не обессудьте! Строго у нас с энтим делом, ваш-бродь! Ежели поймают кого с «мерзавчиком» на воротах – выгонят со службы без выходного денежного довольствия и без видов на пенсию!
…После утреннего пересчета арестантов в коридоре отделения становилось тихо. Тишину нарушали лишь негромкие возгласы освобожденных от работ арестантов, редкие всплески звонков колокольчика у входных дверей отделения да побрякивание ключей проходивших по коридору приставников.
Все эти ставшие привычными звуки Ландсберг воспринимал рассеянно, вполуха. Почти все время до обеда он читал книги и реже газеты с воли, теперь регулярно доставляемые ему тюремщиками.
Впрочем, как ни старался Карл, чужие книжные судьбы и перипетии, как газетные новости, плохо глушили воспоминания о Марии, размышления о своей поломанной напрочь судьбе. А газетные колонки о светской жизни он и вовсе старался пропускать, страшась наткнуться на упоминание о фрейлинах Ее императорского величества.
Ландсберг часто думал о ночном нападении на него. Он «вычислил» того человечка, который пытался его убить. Он видел его на утреннем пересчете почти каждый день. И поначалу искал способы поговорить с ним «по душам», с глазу на глаз, однако отдавал себе отчет, что в тюрьме это практически невозможно.
Между тем рана на груди Карла быстро затягивалась. Как утверждал тюремный доктор, Ландсбергу просто повезло: удар заточкой оказался несильным.
– Убийца неопытным оказался, – вынес вердикт доктор. – Либо вы, господин осужденный, вольно или невольно остановили его руку на полпути…
Карл не спорил. Однако, припоминая мгновения скоротечной ночной схватки, он не мог отделаться от ощущения некоей театральности в том поединке. Он точно помнил, что перехватил руку с лезвием уже после того, как ночной визитер нанес удар. Помнил Ландсберг и то, что противник перед ударом торопливо ощупывал его грудь, словно искал наиболее уязвимую часть тела жертвы. Но удар-то получился неглубоким! Ударь недруг Карла заточкой под ребра или в живот – последствия для раненого могли был гораздо печальнее!
* * *
Прошло два дня, как он попросил тюремщиков предоставить ему нового уборщика, Ефимку. Но тюремщики словно забыли о его пожелании, и Карл был этому даже рад. Он не собирался игнорировать предсмертный наказ Васи Печонкина, но испытывал к собственной судьбе глубочайшее равнодушие. Не пугало Ландсберга и предстоящее переселение в многолюдную камеру с матерыми уголовниками: чему быть, того не миновать!
Необычные шаги в коридоре привлекли внимание. Чередовалось шорканье тюремной обувки и грузные постукивания по полу чего-то тяжелого. Перед дверью камеры Ландсберга необычные звуки замерли, кто-то откашлялся и стукнул по косяку:
– Дозвольте взойти, господин хороший, – раздался хриплый бас.
На пороге возникла необычная фигура.
Более всего посетитель Ландсберга походил на какого-то взъерошенного зверька. Под густой шапкой волос кустилась пегая борода, напрочь закрывающая щеки и оставляющая открытыми лишь щелки глаз и пуговку носа. Над глазами посетителя густо чернели мохнатые брови, постоянно шевелившиеся и оттого имеющие необычайное сходство с огромными гусеницами.
Одета фигура была в привычную взгляду длинную тюремную рубаху, доходящую до колен и такие же форменные штаны с множеством складок над ботинками-«котами». Обувка на левой ноге была необычной: вместо подметки к «коту» была прикреплена аккуратно обточенная деревяшка, обшитая по низу куском кожи. Отсюда и постукивание при ходьбе, – догадался Ландсбер, сразу вспомнив рассказ Васи-Василька об изуродованной морозом ноге Ефимки. Из рукавов высовывались лишь кончики пальцев – как и брови, они постоянно пошевеливались, словно жили независимой от хозяина суетливой жизнью.
Во всей нелепой фигуре посетителя было что-то комичное, лишь тяжелый взгляд из-под густых бровей был сердит и напрочь отбивал всякую попытку насмешки. Несмотря на маленький рост, в мужичке чувствовалась недюжинная сила.
– Дозвольте взойти? – повторила фигура и сделала несколько шагов вперед. – Баили, что надобность у тебя ко мне возникла – говори, господин хороший!
– Здравствуй, Ефим, – кивнул Ландсберг. – Должен передать тебе последний наказ Васи Печонкина. На моих руках в лазарете помер Василий. Тебя перед смертью поминал…
Ефимка взмахнул длинным рукавом, осенил себя крестом:
– Помер, стало быть, раб божий, – прохрипел он. – Вознесся, должно. Слыхал я про тебя, Барин, и от Васьки, покуда живой он был, и от других людев… Стало быть, последним ты с Печонкиным говорил, господин хороший? Ну тогда сказывай, что раб божий передать мне велел!
– Про должок твой Вася велел тебе напомнить, Ефим. И наказ передать – чтобы ты про тюремное житье-бытье в тонкостях мне рассказал. Поучил бы меня, стало быть, каторжанской науке. Поучишь?
Ефим, не сводя глаз с Ландсберга, переступил с ноги на ногу. Стукнула деревяшка на изуродованной ноге.
– Должки свои я завсегда помню, Барин. Только, полагаю, помер тот должок вместе с Васькой, земля ему пухом.
– Стало быть, не уговоримся мы с тобой, Ефим? – уточнил Ландсберг без особого разочарования. – Ну, Бог тебе судья! Ступай тогда.
Брови-гусеницы на лице старого каторжника поползли вверх:
– Эка, как ты быстро отступил, Барин! Гордый шибко, что ли?
– Просителем быть не привык!
– А как же наказ Васькин? Он ведь, слышь, не только мне наказ дал, но и тебе жить завещал с моей наукой.
Ландсберг пожал плечами. Повисла пауза.
– По «мокрому» делу ты в каторгу идешь, Барин, – помолчав, заговорил Ефим. – Не знаю, за что ты старика со старухой на воле порешил, и спрашивать не стану. А здесь ты, полагаю, продолжил по «мокрому» ходить, двух оглоедов за Ваську положил, да еще парочку до конца дней ихних заставил науку твою помнить. И сие, хоть и не божеское дело, а все одно – справедливое! Потому и помогу тебе, Барин! Присесть-то дозволишь?
Ефим угнездился на табурете, двумя руками расчесал густую поросль на щеках и без предисловий начал:
– Солонее всего в каторге мужичкам, которых от сохи на время взяли, да благородным арестантам навроде тебя. Случайный мужик в неволе глупым, как полено, становится, каждому сильненькому в рот заглядывает: что тот ни скажет – все для мужика от сохи истинно. У ихних благородиев коленкор другой. Ручки у них белые, слабые, к лопате да кайлу неприспособленные – особенно ежели кайлом цельный день махать надо. Артели каторжной начальство урок дает без оглядки на благородство происхождения. И тут любой мужичок, к тяжкому труду сызмальства приученный, евонному благородию завсегда фору даст. Благородный арестант потюкал кайлой али лопатой самую малость – и встал, передыху требует. А артели становиться никак нельзя: в ней все равны, и то, что барчук недоделает, остальным догонять придется!
Ландсберг