— Следил?
— Берни, его зять, мог остановить любую из сотен машин в нашем районе, и лучше было иметь в кармане сотню баксов. У Эдди был большой «паккард», и вот он въезжал на нем на мой «участок», тормозил, опускал ветровое стекло и говорил мне: «Берни тебя выследил. Он считает, что ты не отдаешь мне положенного. Он думает, что ты сильно нажигаешь меня». — «Нет, нет, мистер Шнир. Никто из нас сильно вас не нажигает». — «Сколько ты берешь себе, Шаббат?» — «Я? Да господи, всего-навсего половину…»
У него получилось! Нечто похожее на смех клокочет у нее в горле, и ее глаза — это глаза прежней Дренки! Смеющейся Дренки.
— Ты — самая смешливая из всех шике. Это сказал мистер Марк Твен. Да, это было то самое лето, перед тем как убили моего брата. Дома волновались, что теперь, когда Морти нет рядом, я связался с дурной компанией. В декабре его убили, а на следующий год я ушел в море. Связался с дурной компанией, и вот что вышло.
— Мой американский любовник, — теперь она плакала.
— Почему ты плачешь?
— Потому что меня не было на том пляже, где ты работал спасателем. Сначала, когда я приехала сюда, до того как мы с тобой познакомились, я все плакала о Сплите, и Браче, и о Макарске. О моем городе с узкими средневековыми улочками и старухами в черном. Об островах и бухточках. Об отеле в Браче, об Управлении дорог, где я работала бухгалтером, о тех временах, когда Матижа был красивым официантом и мечтал о собственной гостинице. А потом мы начали делать деньги. Потом родился Мэтью. Потом мы стали зарабатывать еще больше… — Она сбилась и поспешила спрятаться за прикрытые веки.
— Больно? У тебя боли?
Ее глаза широко распахнулись:
— Все в порядке.
Это была не боль, это был ужас. Но он и к нему привык. Если бы только и она могла привыкнуть.
— Я слышала про американцев, что они очень наивны и что любовники они плохие, — она мужественно продолжала говорить. — Всю эту чушь. Что американцы — пуритане, что они стесняются раздеться, что не любят говорить о сексе. Все эти европейские клише. Я убедилась, что это не есть правда.
— Не есть правда. Очень хорошо. Замечательно.
— Видишь, мой американский друг? Я так и осталась глупой хорватской шиксой-католичкой. Говорю: «Не есть».
Ей бы еще выучиться правильно произносить «морфий», слово, которому ему никогда не приходило в голову научить ее. Но без морфия она чувствует себя так, как будто ее рвут на части, как будто стая черных птиц, огромных черных птиц, ходит по ее кровати и по ее телу и впивается клювами ей в живот. А то ощущение, о котором она раньше любила ему рассказывать… да, она тоже любила рассказывать… что я испытываю, когда ты в меня кончаешь. Саму струю я не чувствую, это я не могу, но чувствую, как пульсирует твой член, и у меня ведь тоже все сокращается, и так мокро, и я никогда не понимаю, это мое или твое, я просто вся истекаю, из меня течет и спереди и сзади, и по ногам течет, о, Микки, так много, так много жидкости, я вся мокрая, столько сока, такой густой соус… Все это теперь для нее потеряно: этот густой соус, эта пульсация, эти спазмы, эти совместные поездки, которых у них никогда не было. Ее невоздержанность, ее упрямство, ее лукавство, ее безрассудство, ее влюбчивость, ее противоречивость, ее самозабвение — все пропало. Женское тело, которое опьяняло Шаббата больше всех женских тел, превратилось в труп, — сардоническая усмешка рака. Ее жажду бесконечно оставаться прежней Дренкой, продолжать, и продолжать, и продолжать быть здоровой и страстной, самой собой, все обыкновенное в ней и все удивительное, все пожрали голодные черные птицы: орган за органом, клеточку за клеточкой. Остались только обрывки ее биографии, ошметки ее английского — огрызок яблока, которым когда-то была Дренка. Теперь из нее сочилось нечто желтое, и это бледно-желтое пропитывало прокладки, а желтое-желтое, концентрированно желтое, стекало по дренажной трубке.
После добавки морфия у нее на лице появилась улыбка. Боже мой, даже эта малость, которая еще осталась у нее, была сексуальна! Удивительно. Она сказала, что хочет кое о чем спросить.
— Давай.
— Я просто зациклилась на этом. Я не могу вспомнить. Это ты сказал: «Я хочу пописать на тебя, Дренка»? И хотелось ли мне этого? Вряд ли я задумывалась об этом тогда, я могла согласиться, просто чтобы возбудить тебя, чтобы тебе было приятно, чтобы завести тебя, ну в общем…
Сразу после морфия уследить за ее мыслью было трудно.
— А вопрос-то какой?
— Кто начал? Ты просто достал свой член и сказал: «Я хочу пописать на тебя, Дренка?» Я хочу пописать на тебя, Дренка? Так?
— Очень на меня похоже.
— И я подумала: «Ну что ж, еще и такое извращение, почему бы и нет? Все равно жизнь сумасшедшая».
— А почему ты вспомнила об этом сегодня?
— Не знаю. Мне меняли постель. Просто вспомнила, как это — попробовать на вкус чью-то мочу.
— Это неприятная мысль?
— Мысль-то? Она и неприятна, и возбуждает. Вот я помню, ты стоишь там, у ручья, Микки. В лесу. А я лежу на дне ручья, на камнях. И ты встал на камень надо мной, и тебе было очень трудно начать, но в конце концов показалась капля. Ох-х, — вздохнула она, вспомнив эту каплю.
— Ох-х, — выдохнул он, сильнее сжав ее руку.
— И полилось, и когда на меня попало, я поняла, что оно очень теплое. Хватит ли у меня духу попробовать? И я облизнула губы. И этот вкус, и то, что ты стоишь надо мной, и то, что у тебя сначала не получалось, а потом хлынула эта мощная струя, и ударила мне в лицо, и она такая теплая, — все это казалось просто фантастикой. Это так возбуждало, это была просто буря эмоций. Не рассказать. Я попробовала твою мочу, и она оказалась приятной на вкус, похожа на пиво. И еще этот привкус запретности — вот что делало вкус таким удивительным. Сознание, что мне разрешено это запретное. Я могла пить твою мочу, и пила, и хотела еще, я лежала и хотела еще, я хотела, чтобы она попала мне в глаза, на лицо, чтобы залила мне все лицо, обрушилась мне на лицо, я хотела пить ее, и, раз попробовав, я уже потом всегда этого хотела. Мне хотелось, чтобы попало мне на груди. А потом ты направил струю так, что она попала мне между ног. И я стала трогать себя, и знаешь, я кончила. Я кончала, а твоя струя лилась в меня. Она была теплая, такая теплая, и я почувствовала, что совершенно… не знаю… я была совершенно потрясена этим. Потом, вернувшись домой, я сидела на кухне и вспоминала, мне нужно было разобраться, понравилось мне или нет, и я поняла, что да, понравилось, что мы с тобой как будто заключили соглашение, между нами был теперь тайный договор. Я никогда раньше такого не делала. И не думала, что когда-нибудь сделаю это еще с кем-нибудь, а теперь уверена, что, конечно, не сделаю. Мы с тобой заключили союз. У меня было такое чувство, что мы теперь навсегда связаны.
— Мы навсегда связаны.
Теперь оба плакали.
— А когда ты писала на меня?