Сама она была усталой, худой, седой, у нее не хватало времени на то, чтобы шить платья для себя, и на то, чтобы куда-то выходить в них, так как она всегда должна была заботиться о детях, а отец оставался счастливым, здоровым, красивым. Мы, дети, никогда не задумывались об этом. Но вот однажды, уже после того как отец заложил ферму, в поселке должно было состояться собрание прихожан, на которое шел отец, но мать не могла пойти (у Дженни был коклюш, а Марк только что сломал руку), и, когда мать завязывала отцу галстук, последнее, что он сказал ей перед уходом, это:
- Я хотел бы, Орилия, чтобы ты немного позаботилась о своей внешности и своем платье. Для такого мужчины, как я, это имеет большое значение.
Мать уже кончила завязывать галстук, и руки ее вдруг опустились. Я смотрела на ее глаза и губы, в то время как она смотрела на отца, и за одну минуту я стала гораздо старше, а в моей душе появилась "взрослая" боль. Эта боль навсегда осталась со мной, хотя я по-прежнему восхищалась моим красивым отцом и гордилась его талантами. Но теперь, когда я выросла и успела о многом подумать, моя любовь к матери стала иной, не такой, как прежде. Отец всегда был нашим любимцем, пока мы были маленькими - он казался таким интересным, и я иногда спрашиваю себя, не происходит ли так, что мы лучше и дольше помним интересных людей, чем тех, кто просто добр и терпелив. Если так, то это очень жестоко.
Оглядываясь на прошлое, я вижу, что первые семена честолюбивых стремлений и желания заниматься чем-нибудь особенным посеяла в моей душе мисс Росс, художница, подарившая мне розовый зонтик, который она привезла из Парижа. Ее жизнь казалась мне, тогда совсем ребенку, такой красивой и легкой. Я еще не ходила в школу, и не читала Джорджа Макдональда[84], и потому не знала, что "Легкость - это пленительный результат забытого тяжкого труда".
Мисс Росс сидела на открытом воздухе и рисовала красивые картины, и все говорили, что они чудесны, и сразу их покупали, так что она могла содержать слепого отца и двух младших братьев и путешествовать куда хотела. И сейчас в моей памяти снова оживают события того лета, когда мне было десять, а мисс Росс рисовала меня, сидящую возле мельничного колеса, и рассказывала о далеких странах!
Недавно мисс Максвелл читала нам на уроке литературы отрывки из стихотворений Браунинга[85]. В одном из них говорилось о Давиде, мальчике-пастухе, который часто смотрел из долины на кружившего в небе "медленно, словно во сне", орла. И мальчик думал о широком, огромном мире, который видит орел, раскинувший свои крылья так высоко в небесной синеве, в то время как он, бедный пастушок, видит лишь "полоску между небом и холмами", так как находится в низине.
На следующий день я рассказала об этих стихах мистеру Бакстеру - это была суббота накануне того дня, когда я стала членом церкви. Я спросила его, грешно ли это - желать видеть столько, сколько видит парящий высоко над землей орел.
Нет другого такого человека, как мистер Бакстер. Он сказал:
- Ребекка, дорогая, возможно, тебе не придется всегда оставаться в низине, как этому пастушку; но, где бы ты ни была, та маленькая полоска, которую ты видишь "между небом и холмами", может вместить весь земной мир и все Царство Небесное, если только у тебя такое зрение, какое нужно для этого.
Я помню воскресные вечера в кирпичном доме в первую зиму после моего переезда туда. Обычно я сидела в центре столовой, как мне было велено, молчаливо и неподвижно, с большой семейной Библией на коленях. Тетя Миранда читала "Покой святых" Бакстера[86], но ее кресло стояло у окна, и она могла хотя бы иногда бросить взгляд на улицу, не впадая в явный грех.
Тетя Джейн обычно читала "Путешествие пилигрима"[87]. Огонь в камине горел неярко, напольные часы тикали и тикали, так медленно и степенно, что картинки на страницах Библии плыли у меня перед глазами и я почти засыпала.
Они думали, что, если на время изолировать меня от всего внешнего, я смогу воспринять Бога; но этого не произошло, ни разу. Я так тосковала по Солнечному Ручью и по Джону, что с трудом могла сосредоточиться, чтобы разучить очередной из еженедельно разучиваемых гимнов; особенно тяжело пришлось мне с тем печальным и длинным, начинавшимся так:
О страшном мысли все мои -
Проклятье и могила.
Именно Джона вспоминала я в воскресные вечера, именно о нем скучала, так как на Солнечном Ручье отец умер, мать была постоянно занята, а Ханна никогда не любила разговоров.
А в следующем году в Риверборо приехали миссионеры из Сирии, и на собрании мистер Берч, увидев, что я играю на мелодионе, решил, что я уже взрослая и член церковной общины, и попросил меня произнести молитву. Я не посмела отказаться и, произнося свою молитву, которая была не чем иным, как просто мыслями вслух, вдруг обнаружила, что мне гораздо легче говорить с Богом, чем с тетей Мирандой или даже с дядей Джерри Коббом. Было немало такого, что я могла сказать лишь Ему, и никому другому, а возможность высказаться всегда приносила мне радость и удовлетворение.
Когда в прошлом году мистер Бакстер предложил мне присоединиться к нашей церкви, я сказала ему о своих опасениях. Мне казалось, что я недостаточно хорошо понимаю Бога, чтобы быть христианкой.
- Так ты не совсем понимаешь Бога, Ребекка? - спросил он с улыбкой. - Что ж, зато есть гораздо более важное обстоятельство, и это то, что Бог понимает тебя! Он понимает твою робкую любовь, твои стремления, желания, надежды, ошибки, страдания - и именно это в конечном счете имеет значение! Конечно, ты не понимаешь Его! Тебя поражает Его любовь. Его сила. Его милосердие, Его мудрость, и так оно и должно быть! Ведь, Ребекка, дорогая, если бы ты могла держаться без всякого смущения и растерянности в присутствии Всевышнего, как тот, кто вполне постиг Его сущность и Его намерения, это было бы святотатством! Пусть тебя, дитя мое, не приводит в недоумение унаследованная тобой вера; прими Бога легко и естественно, как Он принимает тебя!
- Бог никогда не приводит меня в недоумение, мистер Бакстер; дело не в этом, - сказала я, - доктрины - вот что ужасно меня тревожит.