Гляди, как на Василя Быкова навалились, а ведь он только чуть плащ-палатку приподнял, чуть выше колеи, и уже завопили, заорали: „Ату его!!“ Но мы перегрызем это железо. Попомни мое слово — перегрызем. И не такое перегрызали. Правду спрятать не удастся, — как бы этого не желалось перекормленным славою и почестями, беспардонным и в грош человека не ставящим, — генералам.
Насчет Воронежа. Там есть Юра Гончаров — настоящий писатель, остро мыслящий человек, написавший о войне очень сильную и честную повесть „Неудача“. Хорош там зав. отделом прозы в издательстве. Настоящий мужик. Есть два очень сильных поэта — Прасолов и Поляков, и больше я, старичок, ничего не знаю. Никогда в Воронеже не бывал. Сам я тоже подумываю умотать на родину, в Сибирь. Если не подъедут в Пермь интересные, настоящие писатели, я уеду из этого тихого, цивелого болота, где много членов Союза и нет писателей, с которыми можно было бы словом перемолвиться. Устроен я здесь хорошо. У меня отличная изба в деревне, где мне здорово работается… Издательству нашему нечего печатать. Здесь бы ты всегда был с деньгами, но всем не выберешь — одно хорошо, другое — плохо.
Обнимаю тебя, брат. Пиши.
Твой Виктор».
Воробьев — Астафьеву, год не указан:
«Вить, здравствуй!
Да, конечно: выдюжим, но дело в том, что иссыхает душа, выпадает из рук карандаш, вянут замыслы. И — жрать нечего. Я прямо-таки обнищал. Нужно бы на службы, но куда? В газету — грех, я там был. Газета — это вроде дикунов в банке. Знаешь, что такое дикуны? Ну, черви такие, опарыши. Их пользуют на рыбалке, будь они прокляты.
Посылаю верстку повести. Это еще, как говорится, курочка в гнезде. Цензура еще не нюхала; надежд, что она выйдет, — очень мало.
А надо бы выдюжить! Ох, как надо! Но вот я иногда иду по улице и думаю: не дай Бог упасть и окачуриться, ибо сраму не оберешься (мертвый-то!). На мне ветхие кальсоны какого-то блядски-розового цвета, а вместо носков — женские чулки: я постепенно отрываю то, что протирается в ботинке, и все опускаю и опускаю их ниже, с колен. А ты говоришь — купаться!
Прочти „Момича“ и верни.
Обнимаю крепко,
твой К. Воробьев.
18/6.
P. S. Я посылал эту верстку в „Неву“, думал, что это их — верстка ведь! — не устрашит, но пакет вернулся на четвертый день. На полях „Нева“ наделала галочек — дескать, знай наших.
Вот же канальи!»
Астафьев — Воробьеву (без даты):
«Костя!
Получил я твою верстку в день отъезда в Сибирь. Читал дорогой и вот пишу из Новосибирска. Оставался здесь из-за „Кражи“, которая, если цензура не зарежет, пойдет в 8–9 номерах „Сиб. Огней“. Долизывал верстку, а она — меня.
Ночью еду дальше, на родину, в Красноярск. Повесть твоя мне понравилась, как и большинство из того, что ты пишешь. Но… (Ох уж эти но!) мне сдается, что тема эта касается тобою в „Почем радости…“ и продолжается в „Алексее…“, там решалась сильнее и объемней. Что-то чуть-чуть затупилось. Наверное, сказалась твоя нужда и душевная угнетенность. Меньше стало озорства твоего, смаку и воздуха. Усталость какая-то на прозе лежит. Хотя тетка твоя изумительна, очень сильно сделана, и Момич силен, но приглушен в конце.
Я тебя понимаю, что иначе и нельзя было, но и ты меня, читателя, да еще влюбленного в тебя, тоже пойми.
Не ходи ты в бабьих чулках! Не надо! Переезжай в Россию, в Пермь, наконец! И будешь сыт и пьян, и так далее. Подумай!
Спешу на вокзал, и чтоб не задерживать верстку, закругляюсь. Обнимаю тебя. Держись!
Твой Виктор.
А человек, который делал пометки на верстке, — мудак, коли он не знает слов „рясно“, „омшаник“ и т. д.».
Письмо Астафьева на поздравительной открытке. Отправлено 23 декабря 1966 г.:
«Дорогой Костя!
Шлю тебе сердечные поздравления с Новым годом, желаю, чтоб сердце твое в новом году подвергалось меньшим нагрузкам и надсадам, чем в прошедшем.
Слышал, что дела твои очень плохи, и в „России“ и в „Неве“. Но что делать, дорогой? Все честные писатели живут очень тяжело и хотя утешения эти — ноль, и ими никого не утешить, все же мне хотелось бы приободрить тебя. Знаю ведь, все равно не сможешь иначе писать, такая была жизнь твоя и такою ты ее знаешь и такую вынес. Оставаться верным писателем жизненной правде — это нелегкая доля, и она выпала тебе. В литературе всегда были красавчики и бедолаги, но потом красавчиков смешивали с говном, и от них, кроме вони, ничего не оставалось, а страдальцы выживали и ими гордились. Думаю, тоже будет и с тобою. Вот только как тебе помочь — не знаю. Может, ты все-таки переедешь в Пермь? У тебя в Вильнюсе квартира — Пермь на Вильнюс всегда охотно сменяют обыватели, жаждущие дохнуть Европой. Тут тебя будут издавать и жить тебе легче будет. Подумай, старина.
Крепко тебя обнимаю и желаю не падать духом насколько это возможно.
Всегда твой — В. Астафьев».
Астафьев — Воробьеву, написано вероятнее всего в 1967 году:
«Дорогой Костя!
Сидел я тут как заклятый и трудился, а для чего и сам не знаю? Наверное, сделался уже графоманом и не могу ни дня прожить без дела. Сразу чувствую какую-то пустоту и раздражительность нападает, если бездельничаю. Готовил „Кражу“ и новую повестушку для отдельного издания. Торопили в издательстве „Молодая гвардия“, а как послал рукопись, так примолкли. Видимо, ждать будут, когда пройдет юбилей. Сейчас все ждут, не дождутся, чтоб он скорее проходил. А пока… режут и режут все подряд. Даже Бабаевского роман под запал зарезали!
Журналов с „Кражей“ у меня нету, а то бы выслал. Ну, авось книжка когда-нибудь, может, появится. Книжку уж вышлю. Там, может, пополнее и почище напечатают.
Все ребята, с кем переписываюсь, повесили носы. У всех на душе худо. Все уж отчаялись и ни на что больше не надеются.
А твое письмо меня повергло в полную меланхолию. Из всех нас твоя судьба получилась самая тяжелая и не видать тебе скрёсу, как говорят у нас в Сибири. Вчера прочел в „России“ о том, как обрадовались и гордятся людишки, что твою книгу вытряхнули, проявив „бдительность“. Вот ведь чертовщина какая! Наряду с твоими выходили книжки не менее правдивые и жестокие, а попал на мушку ты и теперь долго за тобой будут следить, пристально и неусыпно.
Очень сочувствую я тебе. Знаю, каково-то тебе сейчас работать в газетке. Мне иногда снится страшный сон, как я служу в солдатах или работаю в газете. В холодном поту просыпаюсь. А как твои домашние? Поправились хоть?
Ты, Костя, главное — пиши. Это единственный совет, который я могу тебе дать. Все же писанина приносит какую-то разрядку и хотя бы душевное, пусть и недолгое, удовлетворение. А так, что тебе говорить. Не маленький — знаешь, что Платонов с голоду подох, что Булгаков втуне пребывал и скончался, а сейчас и того, и другого в классики произвели. Утешение, конечно, слабое, но все же…