слезящихся, точно мертвых, глазах ничего не прочтешь. Ребята, солдаты, куда вы смотрите, у вас под ногами земля, подымите глаза, все цветет, только вы вянете, только я сохну вместе с вами. Солдаты! Куда вы девали моего сына? Не смотрите в землю! Вы убивали?! Почему вы так странно маршируете? Посмотрите на меня, я хочу видеть ваши глаза, глаза не обманывают…
Но глаза у них закрыты, как у покойников. Кто закрывает солдатам глаза? Живым — стыд, мертвым — земля. Они не смотрят ни на женщин, ни на молодых девушек, у солдат нет ни силы, ни любви, идут, тяжело шагая, медленно, как язык колоколов, а церковные часы отбивают их время. Они немного выпрямились; колокол бьет двенадцать раз, в двенадцать появляются духи… Кто шагает по нашему городу? Эй, солдаты, вы живые или мертвые? Еще не знаете, а может, вам это безразлично? Мальчик, мой мальчик!
— Женщина, куда ты бежишь?
— Стой, дура, там нет твоего сына, не может быть. Ты что ж, не видишь?
Мальчик мой! Я бросаюсь к ним.
Меня удерживают, едва не ломают мне руки.
Дочка плачет, она стоит близко, но не подходит ко мне.
Идут, все еще идут, когда они уже перестанут молча шагать? Мужчина больше не держит меня. Глаза мои застилают слезы, ничего не вижу — если бы даже он шел, я бы из-за слез не разглядела его.
Какая-то девочка — нет, это не может быть моя, она только сверстница моей дочки, только похожа на нее, ну конечно, это не моя — выскочила из толпы и плюнула солдату в лицо. Солдат, сын своей матери, грустно улыбнулся и отер плевок, рука его поднялась медленно, мне даже сначала показалось, что он хочет перекреститься, но солдат только отер плевок и снова бессильно уронил руку.
Бедняга. Солдат, чей ты, оплеванный мальчик?
— Молчи, сумасшедшая, молчи, не то…
— Чей он? Ты не слышала? Сукин сын! Сумасшедшая…
— Убийцу называешь беднягой, оплеванным мальчиком?
— Нет, старуха не сумасшедшая, ее сын и вправду среди них.
— Вздор! Посмотри, она в национальной одежде. Там сражались другие.
— Ну, мало ли что случается, разве в горах не было фашистов?
— Молчи, хочешь по морде получить? Как еще ты не шагаешь в их рядах?
Кого-то бьют, может, его бьют из-за меня; нет, это чепуха, мой мальчик никаким фашистом не был; бьют другого, моего взяли в плен, может, они убили его, может… Мне нельзя плакать, я должна смотреть… тихо, люди, не ссорьтесь, ищите моего сына! На левой щеке у него родинка, довольно крупная, девчонки сразу разглядели ее и дразнили мальчика, будто он ее нарисовал, а он сначала из-за этой родинки плакал, хотел ее смыть, но она не смывалась; это моя печать, девушки, ищите родинку и не плюйте на солдат, целуйте его родинку, она хорошо видна, чернеет посреди левой щеки, я целовала эту родинку, когда он был маленьким… Давно я уже не целовала эту родинку, давно… Мальчик давно вырос. Большие мальчики стесняются, когда их целуют матери. Девушек они не стесняются. Не плюйте, девушки…
Солдат плачет, прислонившись к стене казармы. Скажи, плакал мой мальчик, когда вы его… Вы его вправду?.. Боже мой!..
— Поддержите ее, она упадет!
— Бедняжка.
Я не упала, только голова у меня закружилась, мне показалось, что мир перевернулся и солдаты маршируют по крутой крыше вниз головой. Я вижу парнишку, вон он стоит на другой стороне улицы, он не в военной форме, это просто его младший брат, они очень похожи, я вижу только голову, военную форму и голову. Младший кивает мне, старший уже не может. Уши у меня больше не заложены, тишина сразу исчезла, я слышу их шаги и шаги конвоя, лай собак. Они шагают по двадцать человек в ряд, конвоиры кричат на них; вооруженные солдаты раздражительны, смелы, злы, собаки лают, безоружные солдаты покорны, в них уже ничто не пылает, только тлеет без огня, без света, и лишь их шаги текут, шуршат, как порода в наших шахтах; и столько парней молчат, не произносят ни слова, только шагают, ничего не слышат, не видят, не хотят взглянуть на нас, ни одному мне еще не удалось посмотреть в глаза. Чего вы стыдитесь, солдаты? Надеюсь, вы не убили моего мальчика? Но если убили, то горе вам! Горе!
— Посмотрите, как она вдруг рассвирепела.
Что я делаю, ведь я плюю, я тоже плюю… Ох…
— Что тебе сделали, старая, изнасиловали твою дочь?
Молчите, люди, я думаю о своем мальчике.
Я бью их, срываю с них форму, они не сопротивляются, знают, что конвой защитит их. Такой же, как мой… Он оттолкнул меня, ударил окованной железом палкой, я упала на тротуар, застонала, громко зарыдала, а он выругался, так ругаться умеют только солдаты, а ведь я мать, парень, я мать, стыдись… Да еще собаку…
Боже, что я натворила?
Меня опять держат, и девочка плачет, моя дочка… Я знаю, не надо было идти, доченька; если он жив, он придет, а если он среди этих, его не пустят.
Мне заложило уши, я больше не слышу шагов, я стыжусь того, что я сделала, не видела, кого бью, с кого срываю одежду, может, я била своего мальчика, все они обросли, дети с бородами и бородками, дети, не имеющие матерей, некому их вымыть, все они грязные, с болезненно горящими глазами — когда один из них посмотрел на меня, я видела боль в его глазах. Кто выдумал для детей такую полную боли игру?
Игра давно кончилась, дети устали, они идут, идут… До каких пор они будут идти? Сколько их вы взяли в плен? Куда вы идете, солдаты? Война кончилась, почему вы маршируете? Ругайтесь, солдаты, если вы живы, ругайтесь, только не молчите! Перестаньте играть в солдатиков!
Они маршируют молча, несут что-то на плечах, хотели бы заговорить, но не могут, ноша придавила их к земле. Дети все еще играют в солдатиков, солдаты — в похороны, а на похоронах не говорят, на похоронах только молятся или поют и плачут. Солдаты, почему вам не приказывают петь? Погребальные носилки невидимы, и труп не виден, но я знаю, что вы его несете, это не военный смотр, а похороны, в этом-то я хорошо разбираюсь, в деревне я ходила на все похороны, а здесь, в городе, еще ни на одних не была.
В церкви зазвонили колокола.
Да, это солдаты хоронят войну.
Где вы ее похороните, солдаты?
Где могила войны?
Кто ее вырыл?
Солдаты.
Боже, сколько их там похоронено, гораздо больше, чем вас,