с претендентом через дохтура Аретина».
Аретин, Арескин, Арешкин, — звали лейб-медика по-всякому. В секретной же корреспонденции якобитов ему присвоена условная фамилия «Дадли».
Потомку ясно откроется мнение Куракина об этих интригах в записке, представленной царю. Составлена она скромно, как отзыв на «разглашения», то есть на слухи и мнения, циркулирующие в Гааге.
«Что же принадлежит до учинения диверсии в интерес Гишпании, или в восстановлении на трон агленской кавалера Сен-Жоржио, названного претендента, рассуждают, есть ли в том интерес собственный Вашего Величества, понеже со стороны Гишпании больше того получить не можно, как субсидии во время операции».
Посол согласен с теми политиками, вовлеченными тут риторически, которые считают, что «быть интересу Вашего Величества иметь дружбу и союз с теми потенции, которые бы могли в состоянии быть обще с Вашим Величеством Швецию в узде содержать… И ко всему-де тому Гишпания по своей ситуации, отделенной от севера, весьма неспособна».
…В комнате похолодало, сильный ветер с норд-веста, ветер из просторов Атлантики, гулял по Гааге, швырял в канал пожелтевшие листья, морщил дворцовый пруд, загонял в дощатые убежища лебедей. Огарков принес охапку дров, в камине заиграл огонь, поглотивший остатки арескинского признания.
Есть колдовская сила в пламени, в его яростной пляске. Борису чудятся баталии, пылающие оплоты, взрывы мин, заложенных под стены, факелы осажденных, потоки горящей смолы, ракеты, расцветающие снопами искр. Возникает, плывет в знаменах огня Мария Стюарт, бессмертная красота ее отваги, ее амора к недостойному царедворцу. Черты Марии тонут, меняются, — и вот уже не королева Шотландии смотрит на Бориса, а Франческа, неистребимая в его душе, смотрит из солнечного, счастливого венецианского пожара.
10
Набежала осень, окутав Гаагу туманами, багрянцем листвы, отмыла дождевой водой до глянца черепицу крыш. Борис ложился в холодную, влажную постель с горячей бутылкой, носил шерстяное исподнее, моцион совершал, по совету голландцев, в деревянных башмаках, но сырость просачивалась, впивалась в кости. В иное утро не встать, — окоченели руки и ноги.
Зыбкая почва в саду хлюпала. Набег дождя, секущего, острого, загонял в кабинет, где горько пахло растопленным сургучом и Александр готовил к отправке почту.
— Тять… Конфеты от француза…
Уже распробовал, пострел, облизывается. Ему сладко… Принимай подарки да отдаривай — вот пока все отношения с Францией. Шатонеф рад бы продвинуть дело. И его истязают простуды, как равно и волокита.
— У Герца в Париже не ладилось, — рассказывал граф. — Регент отвечал неопределенно, посредничать не взялся. Работа Дюбуа, мой принц. Пока он в силе, последнее слово за Англией.
Не взялся — и тем лучше. Что за толк от посредника, послушного англичанам либо шведам! Сперва нужен союз с Францией.
Встреча аббата со Стенхопом в Гааге была не последней, Дюбуа затем виделся с ним в Ганновере. Лорд настаивал на изгнании претендента из Франции, Дюбуа сглаживал щекотливую проблему.
— Вы не учитываете настроения католиков. Воля суверена тут недостаточна, — в свое время покойный наш Людовик запретил выпускать кальвинистов из Франции, но тысячи семей пересекли границу.
— По мне, это препятствие пустяковое, — признался лорд. — В Англии все равно не примут короля, приведенного из Франции, так что пусть регент не питает иллюзий. У Якова жалкая кучка почитателей.
— Так стоит ли нам препираться?
— Я бессилен, милый аббат. Все люди короля, все лошади короля не в состоянии…
— Сдвинуть короля, — хохотнул Дюбуа.
Георг, находившийся тогда в Ганновере, осчастливил аббата — пригласил его к обеду. Беседа и здесь завертелась вокруг претендента.
— На вашем месте, ваше величество, — сказал лорд Уолпол, — я бы дал Якову миллиона три отступного.
Георг еще не дожевал кусок жаркого. Стенхоп царапнул ногтем по скатерти.
— Эти три миллиона обратятся в порох и ружья. Вся Шотландия за Стюартов.
Два советника, два любимца короля то и дело пикировались, чем нередко забавляли Георга.
— Господа, — произнес он, обтерев рот, — у Якова во Франции вдоволь денег и сообщников.
Дюбуа не мог не вставить слово.
— Сир, не заставляйте меня защищать честь правящей фамилии Франции.
— Излишне, аббат. Я имею в виду ваших священников, Ведь мы для них еретики. Вот вам факт — епископ Несмон снабжает Якова деньгами.
— Знали бы вы этого пастыря! — воскликнул Дюбуа, решив отшутиться. — Женщины избегают исповедоваться у него, он их щиплет. А выйдет к прихожанам — мечет громы. Ему сказали однажды: Христос был милостив к блуднице. Знаете, что сморозил епископ? Напрасно, напрасно, я бы ее…
— Такие полусумасшедшие паписты, — усмехнулся Стенхоп, — порода ядовитейшая.
— Блаженны нищие духом, — вздохнул Дюбуа.
— Господа, — Георг поднял бокал, — выпьем за претендента! Мне жаль его. Я недавно сказал одной даме: грешно сердиться на несчастных.
Король обвел присутствующих долгим взглядом, — изречение предназначалось для потомства.
После обеда Дюбуа беседовал с королем и министрами, получил подарки. Регенту докладывал:
— В Лондоне боятся претендента, как черт молитвы. Надо уступить, и договор у нас в кармане. От царя держитесь подальше, иначе вы мне испортите весь компот.
Филипп был не в духе. Надоел до умопомрачения шведский посол, просил ускорить выплату субсидии. В казне денег в обрез. А герцог присмотрел бриллиант необычайного свечения…
В Париже аукнется, в Гааге откликнется. Шатонеф сказал царскому послу:
— Вы правы. Наше золото летит в прорву.
Зима заявила о себе ночью — паутинками льда. Небо фаянсовой белизны к полудню медленно голубело. Борис выпил кваса, застуженного в подвале, занедужил горлом и слег. Поднял курьер из Амстердама.
— Его царское величество…
Наконец-то… Собрался за час, к бумагам на столах, на поставцах, на полках едва прикоснулся, — самое важное в голове. Понятно, Гаага с ее политесами царя удручает, в Амстердаме он у самого моря, у кораблей, у верфи, где, бывало, плотничал. Верно, обнял старых друзей — Гоутмана, Брандта.
Застал царя лежащим. И возле него Арескина. Свалила жестокая лихорадка. Доктор сделал знак остерегающий, — не след, мол, тревожить. Но царь поднял голову, подозвал. В мерцании свечей змеились спутанные волосы на лбу, рдели щеки, красные от жара.
— Подойди, Мышелов! Много наловил? Хвастай!
— Нечем хвастать, Петр Алексеич, — сказал Борис. — Орлеанский дюк увертлив, никак не закогтить.
— Встану вот… Сам поеду к дюку. Надо в Париже побывать. Катя моя тоже не была. И ты ведь не был.
— Не доводилось, государь.
— Поедем в Париж, Мышелов.
Милостив весьма. Стало быть, деятельностью своего посла доволен. Борис осведомился о царице. Едет вослед, спешить ей нельзя — беременна. Дорога из Пруссии неописанно худа.
Арескин звенел ложкой, смешивая снадобья, озабоченно, с присвистом дышал, умудрялся заполнять всю горницу своей ажитацией и явно вытеснял Бориса. Он колебался — надо ли утруждать больного долее. Царь не отпустил,