Гремели копыта.
Высекали черные искры. Дымился гранит, и становилось жарче. Жар проникал внутрь тела, и кажется, оно само уже плавилось изнутри. Наполнялись кровью легкие, и Лешек кашлял, выплевывая темные сгустки, которые становились каменьями.
А конь летел.
Он вырвался на волю, закружил, поднявшись на крыло, понесся уже по небесам. И черные ноздреватые тучи проламывались под тяжестью его. А Лешек, дотянувшись до головы, ударил что было силы.
— Не шали! — велел строго и, за второе ухо ухватив, потянул на себя. Конь затряс головой, но бег приспокоил и пошел ровно, гладко, будто признавая за Лешеком право. — Вот так… хорошая моя… застоялась? Давно тебя не выводили.
И почуял — отвечает.
Давно.
Сила не знает времени, только… был договор, а про него забыли. И копилась она, стекалась под дворец каплями пролитой крови, обидами чужими, горем и смертями. Полнилась, пока не наполнила до краев бездонные колодцы.
Ей бы лететь.
Вот так, под небесами, чтоб со звездами наперегонки, а то ишь, поблескивают, просятся в гриву согреться. Пусть ночи летние, но зима скоро. Зимою бури, и сила любит их, она помнит, как подымала к небесам человечков, как летала, носила и…
— Еще будет. — Лешек отпустил ухо и похлопал чудо-коня по шее. — Будет зима, полетаем… я тебя теперь не оставлю…
Сила вздохнула.
И поднялась выше.
Снежка вдруг застыла, уставившись в шкаф, будто в глубинах его, которые ныне приняли три чемодана — еще три ушли во второй шкаф, — узрела нечто донельзя тревожное. Лизавета тоже заглянула, но не увидела ничего, кроме дерева, плечиков, на которые развешивали наряды, и еще полок, пожалуй.
— Там, — Снежка моргнула и схватила Лизавету за руку, — надо идти… надо… творится плохо-плохо…
— Вот же ж… — Авдотья встала и коробку свою открыла, развернула к Таровицкой. — На, а то на этих надежды мало, цивильные все…
И Таровицкая отказываться не стала.
А Снежка всплеснула руками, развела, и стена вдруг по дернулась дымкой.
— Мамочки, — прошептала Дарья, рот рукой зажимая. И хрупкая фигурка ее задрожала, истончилась, а Лизавета вдруг подумала, что уже не помнит Дарьиного лица.
Надо же, до чего жуткий дар.
— Сиди тут. — Лизавета коснулась бледного марева. — И… будет кто спрашивать, скажи, что мы в парк вышли. Погулять.
— Ага, — Одовецкая подхватила черный кофр, — вот что-то мне подсказывает, что нагуляемся мы…
И решительно шагнула за черту.
А Лизавета за ней.
— Куда поперлись, дуры?! — раздался возмущенный голос Авдотьи. — Без оружия… без…
Она вдруг оказалась рядом и схватила Лизавету за руку.
— …Безголовые… папенька бы вас…
Где они?
Темно.
И пахнет паленым, а еще в воздухе такое… непонятное, то ли сила, то ли… грязь? Сам воздух будто бы липкий, густой. Дышать тяжело, а Лизавета все одно дышит.
Ртом.
— Где мы? — поинтересовалась Одовецкая, зажигая на ладони огонек. Тот вышел махоньким и слабым, он плясал, то вытягиваясь в нитку, то расползаясь по всей ладони, стало быть, нестабилен.
— В чертовой заднице, чувствую… — Авдотья руку опустила и огляделась. — Я пойду первой…
— Почему?
— Потому что хотя бы стрельнуть смогу, если что. Светка, ты закрываешь.
Таровицкая спорить не стала. А Снежка будто и не услышала, она стояла, слегка покачиваясь, и хрупкая фигурка ее слабо светилась. Вот по телу пробежала дрожь, и рукава платья расплылись, стали шире… крылья, не рукава… белоснежные лебяжьи крылья…
— Идти куда, дева ты наша? — с непонятной нежностью спросила Авдотья, и Снежка сделала шаг. Сперва один, нерешительный, точно сама не была уверена, правильно ли она идет. Потом второй и…
Лизавета держалась рядом.
Сзади шла Одовецкая. А за ней и Таровицкая… молчали… место было… было недобрым.
Определенно.
Ухало сердце. И живот скрутило самым неприличным образом, не иначе со страху. А страху хватало. Огонек у Одовецкой погас, и она мрачно заметила:
— От нашей магии здесь толку нет…
Зато свяга стала светиться ярче, и коридор ширился, стены расходились, точно опасаясь прикасаться к белому этому пламени. Потолок делался выше, а воздух оставался все таким же липким. И вилось в нем что-то, то ли пепел, то ли пыль…
Снежка остановилась.
— Здесь, — сказала она, опускаясь на колени, и только тогда Лизавета заметила человека, лежащего поперек коридора.
И сердце ухнуло.
Почему-то она сразу его узнала, хотя было темно и в наряде сером человек почти сливался со стенами. Узнала и…
Не закричала.
Она не умела кричать и плакать почти разучилась, тетушка пеняла, что Лизавета совсем уж окаменела сердцем. А оно, оказывается, живое и…
— Боюсь, — Одовецкая оттеснила ее к стене и присела рядом с князем. Белая ручка коснулась шеи. — Я не могу ему помочь.
Нет?
Лизавете показалось, что она ослышалась. Разве возможно так? Она же целительница! Сильная! Древнего рода к тому же… она вон в одиночку едва ль не сотню человек исцелила, а… тут один. И крови не видно! Не видно крови!
Лизавета вдруг обнаружила, что сидит на полу, а голова князя устроена на ее коленях. И что эта голова тяжелая невероятно, а лицо бледное, острое… и она гладит по лбу, по щекам, уговаривая вернуться.
— Что? У него височная кость проломлена… и я могу, конечно, накачать его силой, но… — Одовецкая словно оправдывалась.
— Так накачай! — буркнула Таровицкая, озираясь по сторонам. Она выглядела настороженной, и, пожалуй, для того имелись причины. — И сделай что-нибудь… ты ж это… целительница.
— Без тебя знаю. Погоди, — это уже Лизавете. — Поверни его голову набок… я постараюсь, но… эти ранения почти всегда смертельны. Извини…
— Вот уж за что не люблю целителей, — Авдотья тянула шею, пытаясь разглядеть что-то во тьме, — так это за их привычку всех хоронить раньше времени.
— Я просто предпочитаю быть честной.
Пальцы ее тонкие касались белой кожи, и сквозь нее уходили капли силы, но легче не становилось. Нет, князь еще дышал…
— Проклятье! — Одовецкая добавила пару слов, заставивших Лизавету покраснеть. — Что? Сестра Епифания порой… гм, была невоздержанна на язык. Но обладала весьма обширными познаниями в некоторых вещах и образной речью. Шанс небольшой. Держи его крепко… хотя погоди, поверни в сторону.
Черный кофр раскрылся, и в руках Одовецкой появилась тонкая, ужасающего вида игла. Она вошла в шею, и Лизавета зажмурилась.