разбросанными межевыми камнями, кое-где поросшую вереском, — небольшие вкрапления сухого, белесого мха в счет не идут, скорее уж четыре или пять скрюченных кустов можжевельника — здесь его называют Kaddik’ом. По краям кусты бузины и дикой смородины, за ними молодой хвойный лесок: ели и полузасохшие сосны. Вот оно какое, это место. Здесь бы и должна стоять тригонометрическая вышка.
Вот мы и будем описывать ее так, будто и вправду стоит она здесь, а не на другом берегу Немана, наискосок отсюда: там ее можно найти согласно обозначению на карте, масштаб 1 : 150 000, пометка — русло Немана в районе Рагнита. Это пятиярусное сооружение из цельных лесин, ободранных, но необтесанных. Четыре мачты, поставленные по углам квадрата, резко наклоненные к его центру, на уровне пятого яруса над маленькой площадкой, обнесенной чем-то вроде решетки с перилами, сходятся, и тут они скреплены тяжелыми стальными болтами, а над местом их соединения поднимается двухметровый шест. С яруса на ярус ведет лестница, начинающаяся каждый раз в другом углу. Каждый ярус образуется из четырех горизонтально укрепленных снаружи бревен, которыми по мере надобности соединяются мачты. От их выступающих концов идут косо поднимающиеся вверх и, разумеется, перекрещивающиеся балки.
Но пока что мы стоим внизу, где нет никаких лестниц и где Пошка тоже не стал бы задерживаться в нерешительности, тем более что уже начинает темнеть, а просто вспрыгнул бы одним прыжком на первый ярус, а дальше можно уже подыматься по лестнице.
Сначала вспрыгнуть на первый ярус этой воображаемой вышки, потому что внизу нет лестницы, вспрыгнуть и стать на поперечные доски, а потом, значит, подыматься с яруса на ярус. Темнеет, до четвертого яруса все скрывает летящая мглистая дымка; она изменчива, и чем дальше вверх, тем она реже. Потом становится светло. Не здесь, не вокруг этой вышки, этого тригонометрического пункта, но где-то все-таки становится светлее: свечение издалека. Где оно?
Не над рекой. За лесами, за долами, за двумя реками, где-то далеко отсюда.
Вот, стало быть, куда добрался Пошка, до пятого яруса, где светлее, чем на четвертом, третьем, втором, где редеет мгла и где от перекладины к перекладине он сам становится все легче и легче. Но покинутое им, какое оно, оставшееся позади, за ним, идущим вверх? Посмотри вниз, оно почти неузнаваемо.
Пошка, он здесь. Кто только не спрашивал о нем? Он здесь. И отсюда далеко видно. Что видно?
Равнина. Темнота. И сквозь нее — свет.
Время. Если бы только знать, что оно такое, время? Настоящее? Его всегда замечаешь, когда оно уже окончилось, прошло, стало прошлым.
Будущее? Оно всегда подходит, совсем близко подходит, но никогда не наступает — всегда остается вовне.
Прошлое? Оконченное, преодоленное, его не окликнешь, потому что оно лишено слуха. Его распознаешь, пожалуй, в неживых предметах; умершее, в одно мгновенье ставшее неузнаваемым.
Но мы всматриваемся в него. А во что же еще? Всматриваемся, словно оно принадлежит нам. Мы видим дома, деревню, окна. Мы заглядываем в одно из них. Что это за люди? Как они выглядят?
Люди, их лица, их руки. Как они одеты? Двое мужчин, парики, по воскресному праздничные лица, длинные черные сюртуки, белые сорочки, жилеты из материи с едва заметным узором и со множеством пуговиц — верхние три расстегнуты, — штаны до коленей, башмаки с белыми пряжками. Мы хотим назвать их имена.
Пожалуйста, ваше преподобие, встаньте.
Мы могли бы сказать так, и тогда один из мужчин, тот, к кому мы обратились, встал бы, и нам нетрудно было бы его описать: некий Кристиан Донелайтис, пастор в Тольминкемисе, уроженец Лаздинеляя, вольнослушатель, студент, гофмейстер, кантор в Сталупянах с 1742-го, там же ректор, через год, после экзамена и рукоположения в сан в Кенигсберге, приглашенный в Тольминкемис. 24 Decembris hujus anni[49] введен в должность здешнею пастора, в каковой и пребывает уже двадцатый год.
Теперь мы станем понастойчивее. Двадцать лет. Пусть наша речь течет без всяких завитушек, как ей течется.
Говори, чтобы я тебя увидел, говори, чтобы мы тебя увидели.
Он встает и опирается левой рукой о стол, поворачивается к кому-то:
— Давать ответы — мой долг.
— Есть вопросы, на которые нельзя ответить.
Это говорит другой. Раз так — пусть он встанет, пусть даст себя разглядеть.
Такой же человек, как и его собеседник. Его преподобие Шпербер. Вольнослушатель, студент, гофмейстер, раньше был посвящен в сан, предшественник Донелайтиса в Тольминкемисе, с 1756 года пастор в Кунце. Он в гостях у друга юности; тот крестил сегодня: ребенок женского пола из Раудоняя. Почему он сейчас так осторожен в речах?
Его жизненный опыт подобен опыту его друга. Об этом они говорят с тех пор, как он здесь, — три дня. Он служит в церкви при имении, там указывает господин барон, что и как делать, здесь же церковь на королевских землях, чиновники сидят в королевском фольварке и распоряжаются 27 деревнями, то есть 309 податными трубами, всем приходом. Четыре года назад представителем казны был амтман Франц Болтц, которого Донелайтис хвалил за светлую голову и набожность, но потом его сменил Беринг, а теперь — Руиг, амтман Руиг, и дело, конечно, не в личности, а скорее в том, что выносимое кажется благодеянием, когда наступает невыносимое, и еще в том, что его преподобие не запрещает прихожанам спрашивать, спрашивать об обязанностях и повинностях — они все возрастают в эти годы, в эти семь лет войны, которая сейчас, в шестьдесят третьем году, находится при последнем издыхании.
Нелегко в такие времена писать письма: про соловья, что пел в этом году и доставил столько сладостных мгновений днем и ночью, а вот несколько дней назад как будто онемел. Эта птица была как часы: начинала с ночными сторожами, а кончала точно в семь утра. Пела попеременно то в моем саду, то у соседа, и чем ближе был день святого Иоанна, тем громче пела она даже днем.
Тогда-то и послано письмо собрату, пастору в Килгис, отправленное с кюстером Фридрихом Зелигманом: не принимать назначения в чужой округ, потому что добрые литовцы большая редкость в наше время.
А значило это только: не покидать своей паствы, своих овец, которым трудно будет отвечать так, как требуется: по-прусски вместо литовского. Так можно это выразить, и пусть это будет понятно.
И другие заботы.
С пятьдесят восьмого года здесь были русские, это мало что изменило. Православная церковь прибавила нам свои праздники: в день Александра Невского надо было сказать проповедь о нем. Я нашел выход: кузнеца с тем же именем во 2-м послании к Тимофею; 4, 14, ты знаешь: