Город будущей судьбы
Каким Валя приехал в Иркутск, за четыреста километров от дома, поступать в университет, можно представить по одной забавной истории, которую он поведал позже журналисту Владимиру Зыкову.
«Шёл, озирался по сторонам. Всё казалось ново… И надо же, когда все зашли в аудиторию, где писали сочинение, я умудрился зацепиться за гвоздь и порвал штаны. Повезло, в общей суматохе никто ничего не заметил. Я успокоился, сел за стол и всё написал, как полагается. Но как идти обратно с рваными штанами? Решил подождать где-нибудь в закутке до темноты. Мол, поздно вечером никто ничего не разглядит. А того не дотумкал, что в большом городе и ночью светло, как днём! Тем более, дорог по закоулкам я не знал — только главную улицу! Так и добрался до общежития, шарахаясь от прохожих. Тогда я ещё не знал простой истины: в деревне всякий человек на виду, а в городе один для другого просто не существует! А мне тогда казалось: все только и глазели на меня!»
О студенческих годах Валентина мне рассказывать легче. Общежитие, где мы обитали вместе четыре года, причём год — в одной комнате, было таким общим домом, в котором ничего нельзя скрыть друг от друга. Всё на виду: и прореха на старой рубашке, и голодный блеск в глазах, и сердечное переживание. Валя, так мне проще называть его, был парнем сдержанным, скупым на слово в наших лёгких и весёлых разговорах, сосредоточенным на чём-то своём, что требовалось обдумать. И был он справедливым и надёжным: есть такой сорт людей, которых не повернуть к неправде лукавым доводом и не сбить с дружеской тропки чужим выгодным посулом. Позже в рассказе «Тётка Улита» Распутин приоткрыл, откуда в его характере эти чёрточки:
«Одна из старух — моя бабушка, человек строгого и справедливого характера, с тем корнем сибирского нрава, который не на киселе был замешен, ещё когда переносился с Русского Севера за Урал, а в местных вольных лесах и того боле покрепчал. Бабушка, обычно и ласковая и учительная, каким-то особым нюхом чувствовала неспокойную совесть и сразу вставала на дыбы. И не приведи Господь кому-нибудь её успокаивать, это только добавляло жару, а успокаивалась она за работой и в одиночестве, сама себя натакав, что годится и что не годится для её характера».
Чтобы читатель представил себе парня из далёкой ангарской деревни, выходца из простонародья, на многолюдных улицах областного центра или среди безунывной студенческой вольницы, хочу в двух словах передать особенности нашей жизни тех лет. Вы бы не заметили большой разницы в одежде, привычках и запросах студентов, может быть, потому, что в массе своей мы были детьми колхозников, заводских работяг и скромных служащих. По анкетам равенство нарушали отпрыски партийных и хозяйственных начальников, но и они не были избалованы и не носили на челе той спеси, которая отличает нынешних богачей. В нашей группе, например, занимались дочки главных редакторов партийных газет двух сопредельных регионов, и обе были такими скромными и свойскими, что о высоких постах их папаш мы и не вспоминали.
Каким открылся Вале большой город на Ангаре и новая, студенческая, жизнь в нём, он рассказывал в своих очерках не раз. И так как живые красочные впечатления молодых лет для каждого человека, а тем более для будущего писателя, — клад бесценный, обратимся к этим воспоминаниям:
«Иркутск 50-х — начала 60-х годов прошедшего века был значительно меньше и „домашней“, без громоздких микрорайонов, опоясывающих его теперь, и без высотных зданий, деревянная и каменная старина тогда ещё не превратилась в музейность и жила как Бог даст в общем ряду. Улицу Большую[5] (а она всегда, сколько я помню, коренными иркутянами иначе не называлась), закрытую для машин, по вечерам заполняли студенты, посреди неё, выставляя себя напоказ, медленно вышагивали „стиляги“ в узких брюках, а возле Ангары, напротив фундаментальной университетской библиотеки буряты водили, раскачиваясь в огромном кругу, свой ёхор[6], и заунывная их песнь со вскриками улетала и за реку, и за улицы. Мы все тогда были заметней; мне кажется, в университете я знал всех, по крайней мере, в лицо — и ничего удивительного: университет занимал только одно здание, и мы постоянно друг у друга были на виду. Да и всё тогда представлялось розовым, без дробления, повторения и умножения: и студенты, и профессора, и умницы, и спортсмены, и яркие девушки, и громкие судьбы, — всё имело свою неповторимость. Или это только грезится теперь? Нет: в каком-то общем и не совсем осознанном порыве, так же, как из бедности, мы стремились вырваться из безликости — и разве, глядя на наше поколение, можно утверждать, что не получилось? Сам воздух в ту пору был туже, и крылья, которые точились для полёта, держал он лучше. А вскоре и Гагарин полетел».
В нашем общежитии существовала студенческая коммуна, её создали ребята и девчата с физико-математического факультета. В отличие от филологинь, ангельских муз желторотых поэтов, юные физматчицы были практичнее. Они умудрялись дважды в день, утром и вечером, сносно кормить своих однокурсников. Валя вошёл в чужую коммуну, и это было для него благом: передать нищую стипендию в общий карман и весь месяц не страдать от недоедания.
О том, как он столовался в кругу новых друзей, Валентин позже и серьёзно, и с юморком припоминал:
«Братское было отношение друг к другу. Буряты, русские, ребята с Украины… Всё покупали в складчину и ели из одного котла. У нас даже тарелок не было, все своими ложками в одну кастрюлю ездили. Скоро приметили, что у меня да ещё у одного парня скорость повыше, и, чтобы всем поровну доставалось, ребята вынуждены были купить нам алюминиевые тарелки».
Отец его вернулся из зоны, как уже было сказано, «доходягой», и рассчитывать на поддержку семьи студенту не приходилось. Помню, как весенним днём, вернувшись после лекций в общежитие, я застал в комнате Валю лежащим на койке и скучным, глуховатым голосом распевающим детскую песенку:
Взвейтесь кострами, Синие ночи! Мы — пионеры, Дети рабочих.
Впору было упасть от неожиданности на соседнюю койку.