– Оставь меня в покое.
– Посмотри вот сюда!
Но я ничего не видела. Головные боли не прекращались. Через неделю я пошла к врачу. И он тоже сказал: «Посмотрите вот сюда, – и показал на монитор аппарата УЗИ, – видите, вот бьется сердечко, слышно очень отчетливо». Но я ничего не видела. Я записалась на прием в частную клинику в Вене, расходы мы поделили пополам. «Я приму любое твое решение, – сказал Якоб, – но для меня сейчас это невозможно, просто совершенно немыслимо». Операция прошла под местным наркозом, даже без госпитализации. Якоб держал меня за руку и напевал мне в ухо, потому что не мог вынести ужасные звуки аспирации. Он спел несколько зонгов Брехта, один чудней другого, в конце концов я попросила его выйти. Мы остановились у знакомой нашего преподавателя, на берегу Дунайского канала, она сказала: «Черт, вот это да, я знаю эту клинику, сама уже три раза там была, нет, четыре». Врач сказал, мне следует соблюдать постельный режим, по возможности несколько дней соблюдать постельный режим. Через два дня у Якоба был день рожденья. Мы сходили в Пратер, я прокатилась на колесе обозрения, съездила в пещеру ужасов, наелась сладкой ваты, проблевалась.
«Любовь не выбирают, душа моя», – говорила бабушка и гладила меня по щеке. И до сих пор, каждый раз, когда слышу слово «душа», я касаюсь рукой левой щеки. Потом у меня были прыщи, точнее сказать, прыщи покрыли всю шею, грудь и живот сплошняком и не проходили много месяцев, кожа стала огненно-красной и пупырчатой, как у индейки в период высиживания, и так зудела, что я расчесывала себя до крови. Я стала строже. «Ты должен больше работать, Якоб, талант есть не только у тебя». Я задействовала его в своем следующем проекте, в «Служанках» Жене. Как автор и хотел, я заняла в ролях служанок мужчин. Якоб играл одну, Йонас Либиг – вторую. Я сказала, что еще подумаю, кому отдать роль Мадам, которая в первой части так и не появляется. Но всем было очевидно, что играть буду я сама. Однажды – я как раз очень жестко раскритиковала Якоба – Йонас сказал, что больше не может участвовать в проекте: «Сорри, но это ужасно, я не хочу при этом присутствовать». Пришлось смягчить тон. Теперь я могла унижать Якоба настолько, насколько это мог вынести Йонас. Мне казалось, что это поперек материала и поперек пьесы – ведь речь там в конце концов о власти, исключительно и только о ней, и о самых разных вариантах унижения, снисхождению тут не место. Конфликт достиг кульминации, когда Мадам впервые вступила на сцену. Я раздавала мужчинам приказы во всех качествах – как работодатель, как режиссер и как женщина – и тут уже нервы сдали не только у Йонаса Либига. Он выбросил свой фартук, проект был сорван, наши отношения – спасены.
Следующей осенью я закончила учебу и поступила на службу в театр Цюриха. С этого момента и вплоть до финала нашей совместной истории отношения у нас были на расстоянии. Якоб купил машину. Загрузив в зеленый «форд» 1980 года выпуска меня, мой матрас, книжки и чемодан с одеждой, он сказал, что рад. Потом посмотрел через стекло на небо. «Осенью пахнет». – «Смотри, куда едешь», – закричала я. Якоб крутанул руль.
Мы приобрели первые сотовые. Первой, кто ему позвонил, была я: стоя рядом с ним, я спрашивала, слышит ли он меня. Второй позвонила его мать. У отца снова инсульт. На этот раз «не такой обширный», но домой он, видимо, уже не вернется. Якоб плакал так долго, что сел аккумулятор и соединение было прервано.
Незадолго до Рождества отцу стало лучше, и его отпустили праздновать домой. Весной у него появилась сиделка-чешка, с которой, как она утверждала, он попытался вступить в интимные отношения; узнав об этом, Якоб почувствовал огромное облегчение и совсем расшалился – спросил, может, и я вступлю с ним в интимные отношения, в чешские интимные отношения, все лето мы пользовались этим выражением, сократив его до «вступить в чешские отношения». Еще весной Якоб получил предложение от Зальцбургского театра, но с презрением отверг его, сказал, что не выдержит еще два года в этой провинции, в этом косном, мещанском, агрессивном городишке, в этом деревенском балагане могут и дальше ставить все эти плебейские фарсы – но только без него.
Снова наступила осень, Якоб ездил по театрам на пробы, однако вопреки всем прогнозам и ставкам, которые высказывались и делались в Театральной академии, предложениями его не баловали. Ему все снова и снова отказывали. В конце ноября умер его отец. «Я не понимаю, – сказал Якоб, – я этого просто не понимаю». В его взгляде была мольба о помощи. «Должна же когда-нибудь наступить светлая полоса?» В конце концов, уже в канун Рождества, он подписал договор с Зальцбургским театром. Я перебралась во Франкфурт, отношения от этого ближе не стали. Все время, когда мы не работали, мы находились в пути. Он – на машине, я – на поезде. Если в выходные у меня не было репетиций или спектаклей, я садилась в ночной поезд, выпивала в вагоне-ресторане бутылку вина и валилась на полку. Утром голова раскалывалась. В верхнеавстрийском захолустье я пересаживалась на региональный экспресс и мечтала о кофе, мне казалось, я умру, если официант с тележкой не появится сию же секунду, но он, как правило, не появлялся. Якоб тоже садился после репетиций, а иногда и после спектаклей в машину и ехал ко мне, ехал без остановок. И только через несколько часов после прибытия он мог снова свободно шевелить ногами и языком. Я к тому времени обычно уже спала.
«Если устала, поспи, – любила повторять моя бабушка. – Сон лечит, это еще Гете говорил». Мне так и не удалось найти эту цитату, хотя я проштудировала собрание сочинений Гете в четырнадцати томах. Я решила использовать бабушкины слова о сне в надгробной речи, которую должна была произнести на ее похоронах, – так решила родня, некоторые воздержались, но никто особо не возражал, ведь я – любимая внучка и я же «училась чему-то такому». Мне было очень грустно, и ничего не шло в голову. Гете тоже не помог, пришлось сказать собравшимся то, что, наверное, сказала бы в этом случае моя бабушка: «Дружочек, для грусти нет причин. Все кончается так же, как началось. И – если устала, поспи». Тут все заплакали и сказали, что я очень хорошо сказала.
Раньше Якоб очень плохо засыпал осенью, но однажды, ноябрьской ночью, где-то между Нюрнбергом и Вюрцбургом он не смог противиться сну.
Это случилось в нашу шестую осень, он сидел за рулем своего старого «форда» и ехал ко мне, в сотый раз. Я только что подсчитала – это был примерно сто сорок четвертый раз. Он часто рассказывал мне об авариях, которые видел в пути, об автокатастрофах, мимо которых проезжал. И когда я ехала с ним, мы тоже не раз становились свидетелями несчастных случаев, все снова и снова. Однажды – дело шло к Рождеству – дорога вдруг стала совершенно белой, и я закричала:
– Снег!
– Снег?
– Снег!
Грузовик из Венгрии врезался в ограждение и перевернулся, большая часть груза вывалилась на дорогу. Машины, ехавшие следом, разнесли пакеты в клочья. Это был не снег, а стиральный порошок. Не знаю, чего мы испугались больше: разноцветных обрывков пакетов, липнувших к нашему лобовому стеклу, или безжизненного тела, которое двое пожарных достали из кабины водителя. Нечто похожее случалось на наших глазах в любое время года, на автобанах, сельских дорогах и аллеях; мы видели искореженные или горящие спортивные автомобили, мотоциклы и мини-автобусы, видели тяжело раненных мужчин, женщин, детей. В любое время года, но только не осенью. Может, осенью меньше аварий, а может, мы были слишком заняты собственными бедами и не замечали их. На этот раз пришла очередь Якоба – его «форд» занесло и перевернуло через крышу. Он остался в сознании. Но не мог двигаться. Он позвонил мне. Я же режиссер. И должна сказать, что теперь делать.