Осенью 1592 года Галилей покинул Пизу, чтобы занять кафедру математики в Падуанском университете. Он был совершенно согласен с мнением своего коллеги, профессора медицины Пизанского университета Джироламо Меркуриале, который убеждал тосканца: «Studio di Padova – более подходящее место для вашего ума»[79]. (Впрочем, не следует забывать об одной немаловажной детали: Падуя была цитаделью перипатетизма, как выразился Ренан, она была «латинским кварталом Венеции (Padoue n’ était que le quartier latin de Venise)»[80].)
Высокая самооценка Галилея была отчасти инициирована теми его современниками из числа итальянских интеллектуалов, которые, не жалея превосходных степеней, славили как его научные, так и риторические способности и достижения. Телескопические открытия Галилео сравнивали с географическими открытиями Х. Колумба, а самого тосканского математика – с генуэзским путешественником. «Господь повел вас, – писал Галилею маркиз Джованни Баттиста Мансо, поэт, писатель и меценат, друг и биограф Торквато Тассо, – подобно новому Колумбу (quasi novello Colombo), путями, коими человеческий ум ранее никогда не шел»[81]. Это сравнение Галилея с Колумбом стало в Италии весьма популярным. К примеру, неаполитанский поэт Джамбаиста Марино не забыл упомянуть об открытиях Галилея в своей поэме «Адонис» («Adone»). Главный герой этой поэмы добирается до звезд и созерцает оттуда Землю и Луну, ее невидимую земному наблюдателю сторону (тема не новая, она встречается, скажем, у Цицерона и Данте[82], но Марино, который широко заимствовал эпитеты, сюжеты и образы у своих предшественников, от Петрарки до Тассо, это не смущало). Спутник Адониса говорит ему, что можно было бы приблизить самые далекие пространства Вселенной, если воспользоваться «небольшой трубой с двумя линзами (per un picciol cannone e duo cristalli)» (Canto 10; 42a ottava), изобретением Галилея, которого поэт называет «вторым Тифием, но не моря, а небес (tu del ciel, non del mar Tifi second)»[83]. Галилео с помощью своего telescopio «без всякого риска (senza alcun rischio)» рассматривает все, что движется, и все, что неподвижно. И в дальнейшем он «откроет новые истины и новые предметы (scoprirai nove luci e nove cose)» (Canto 10, 45ª ottava)[84].
Более того, многие ставили Галилея выше Колумба. Так, один из друзей тосканского математика, поэт и библиофил Томас Сегет писал:
Ille dedit multo vincendas sanguine terras;
Sidera at hic nulli noxia. Major uter?
(Он [Колумб] добывал земли, проливая много крови / Его же [Галилея] звезды никому не принесли вреда. Так кто же из них более велик?[85])
Вопрос, разумеется, чисто риторический, ибо в глазах просвещенных соотечественников достижения «небесного навигатора» Галилея настолько же превосходят открытия Колумба и Америго Веспуччи, насколько небеса благородней и совершенней Земли[86]. (Вообще, поэты, воспевая астрономические достижения Галилея, не скупились на эпитеты и сравнения как до, так и после увещания ученого и опубликования антикоперниканского декрета 1616 года, о котором речь пойдет далее. И это естественно – поэтическая форма часто позволяет сказать то, о чем ученому или философу приходится умалчивать, ибо, как заметил Платон, «поэт – существо легкое, крылатое и священное» (Ион, 533Е), что с него возьмешь?) Так, Джулио Строцци, итальянский поэт и либреттист, один из создателей венецианской оперы, представил в поэме «Venetia edificata» мудреца в образе волшебника Мерлина, который изобрел телескоп, открыл спутники Юпитера, пятна на Солнце и многое другое. И этот Мерлин пришел к мысли, что все планеты обращаются вокруг Солнца. Однако он не только мудр, но и по-житейски умен, а потому предпочитает скрывать свои мысли от людей, в массе своей тупых и невежественных и вследствие этого неспособных оценить его идеи. «Но, – пророчествует Мерлин, – придет время <…> когда тончайший тосканский ум заново изобретет мою замечательную подзорную трубу», и тогда начнется расцвет всех искусств и наук[87].
Почитателем и защитником Галилея стал также Томмазо Кампанелла, личное отношение которого к тосканскому математику было исполнено бескорыстия и самого трогательного восхищения. Однако тут необходимо сделать важную оговорку: тосканец относился к автору «Città del Sole» весьма прохладно. Кампанелла быстро и решительно сделал из сообщений Галилея ряд выводов (совершенно в духе Джордано Бруно), далеко выходивших за границы наблюдений и фактов. Прочитав в неаполитанской тюрьме «Звездный вестник», Кампанелла написал Галилею письмо, полное воодушевления и восхищения. Из установленного Галилеем сходства между строением поверхности Земли и Луны калабриец сделал вывод: обитаема не только Земля, но и Луна, а возможно, и другие планеты. Но от глубокого понимания новой астрономии Кампанелла был далек. Неаполитанский узник защищал Галилея, но не идеи последнего. И в «Апологии», и в письмах к Галилею Кампанелла говорит о гелиоцентризме как о возвращении к древней истине и знамении новой эры, используя язык, сильно напоминающий «La Сепа de lе ceneri (Вечеря в первый день Великого поста)» Джордано Бруно. «Эти новости о древних истинах, касающихся девяти миров, девяти звезд, девяти систем <…> суть начало нового века (Queste novità di verità antiche di novi mondi, nove stelle, novi sistemi <…> son principio di secol novo)», – заверяет Кампанелла Галилея в 1632 году[88]. Написанная в тюрьме и изданная во Франкфурте в 1622 году «Apologia pro Galileo» не стала апологией новой науки, в лучшем случае ее можно рассматривать как манифест в защиту libertas philosophandi. Обитатели кампанеллианского «Città del Sole», философской общины, воздерживаются от окончательной оценки систем Птолемея и Коперника. «Они восхваляют Птолемея и восхищаются Коперником <…> но они говорят, что один производит расчет движений камешками, а другой – бобами, а ни тот, ни другой не рассчитываются настоящими деньгами и расплачиваются с миром счетными марками, а не чистой монетой. Поэтому сами они тщательно расследуют это дело, ибо это необходимо для познания устройства и строения мира и того, суждено ему погибнуть или нет и когда именно»[89]. Кампанелле, последователю Телезио и Бруно, и Галилею, создателю новой науки и научной методологии, трудно (практически невозможно) было найти общий язык.