— Можешь дать мне парочку тех желтых слив? — попросил я ее.
Она вздохнула.
— Прости. Но дерево сгорело.
— Сгорело? — удивился я. — С каких это пор у нас тут сливовые деревья горят?
— Это было полгода назад. Однажды ночью загорелся сеновал, огонь перекинулся на дом, и все деревья в саду вспыхнули как спички. Все сгорело за два часа, остались только каменные стены, видишь?
Я посмотрел в глубину двора и увидел обугленную стену и окно, за которым было красное от заката небо.
— А ты?
— Ия, — ответила она со вздохом, — и я сгорела, как все остальное. Осталась лишь горстка пепла.
Я посмотрел на девушку, стоявшую у третьего телеграфного столба, я пристально посмотрел на нее и увидел, сквозь ее лицо и тело, древесину столба и траву у канавы.
Я дотронулся пальцем до ее лба, и палец мой уперся в деревянный столб.
— Я сделал тебе больно?
— Совсем не больно.
Мы помолчали немного, красное небо становилось все темнее.
— Ну и что теперь? — спросил я под конец.
— Я ждала тебя. Ждала, чтобы сказать, что моей вины тут нет. А теперь, я пойду?
Мне был тогда двадцать один год. На смотрах я стоял по стойке смирно с семьдесят пятым калибром в руках. Девушки, едва меня завидев, выпячивали грудь, как солдаты перед генералом, и глаз не могли отвести.
— А теперь, — тихо повторила она, — мне уходить?
— Нет, — ответил я ей. — Ты должна ждать меня до тех пор, пока я не окончу свою службу здесь, ты меня так просто не одурачишь, моя милая.
— Хорошо, — сказала она, и мне показалось, что по лицу ее пробежала улыбка.
Но мне до всех этих глупостей дела нет. Я сел на свой велосипед и поехал.
С тех пор прошло двенадцать лет. Мы видимся каждый вечер. Я проезжаю мимо и не слезаю с велосипеда.
— Привет.
— Привет.
Понимаете? Попеть там в трактире, пошуметь, это я всегда готов. Но ничего более: у меня уже есть моя девушка, она ждет меня каждый вечер у третьего телеграфного столба по дороге на Фаббриконе.
Тут меня кто-нибудь и спросит: «Зачем ты рассказываешь нам эти истории?».
Затем, что так надо, отвечу я. Потому что читатель должен понимать, что на этом ломте земли между рекой и горами случаются такие вещи, каких в других местах не случается. И эти вещи в этом пейзаже не режут глаз. Там такой особый воздух, он хорош и для живых, и для мертвых, там даже у собак есть душа. И сразу становятся понятней дон Камилло, Пеппоне и все остальное. И то, что Христос говорит, никого не удивляет, как не удивляет и то, что можно друг другу башку проломить, но проломить порядочно, без ненависти. И то, что враги в конце концов находят согласие в том, что касается самой сути.
Потому что воздух очищается вечным свободным дыханием реки. Той величественной и тихой реки, по дамбе которой под вечер проезжает на велосипеде Смерть. А может, это ты ночью идешь по дамбе, останавливаешься, садишься и смотришь на маленькое кладбище внизу. А если тень какого-нибудь мертвеца усядется с тобой рядом, ты не пугаешься и спокойно ведешь с ней беседу.
Такой воздух гуляет на этом куске земли, далеком от всех дорог. И понятно, во что там может превратиться политическая интрига.
Еще о том, что в этих историях часто слышен голос Христа Распятого. Ведь главных героев здесь трое: священник дон Камилло, коммунист Пеппоне[4]и Христос.
Тут надо объяснить. Если священникам не нравится дон Камилло и они обижаются, имеют право дать мне по башке подсвечником; если коммунистам обидно из-за Пеппоне, имеют право навалять мне дубиной по спине. Но если кого-то обижают слова Христа, то тут ничего не поделать: в моих историях говорит мой Христос, то есть голос моей совести.
А это мое личное, внутреннее дело.
Так что каждый за себя, а Бог за всех.
Исповеданный грех
Язык у дона Камилло был без костей. Когда в городке приключилась нехорошая история с девушками и пожилыми землевладельцами, он начал было проповедь с общих рассуждений и уклончивых слов, но вдруг увидел прямо перед собой в первом ряду одного из этих развратников, и его понесло. Он прервал проповедь на полуслове, набросил покрывало на Распятие в центральном алтаре, чтобы Иисус не слушал, упер руки в боки и закончил свою речь так, что от раскатов его голоса и ужасных слов, им произнесенных, купол церквушки заходил ходуном.
А в преддверии выборов дон Камилло совершенно недвусмысленно высказался о местных левых кандидатах. И вовсе не удивительно, что как-то вечером, когда он в сумерках возвращался в приходской дом, из-за изгороди вдруг выпрыгнул здоровенный детина, закутанный в плащ. Воспользовавшись тем, что дон Камилло не может бросить велосипед, к рулю которого подвешен сверток с семью десятками яиц, детина врезал ему по спине огромным поленом — и был таков, будто сквозь землю провалился.
Дон Камилло ни слова никому не сказал. Он вернулся домой, выложил яйца и пошел в церковь посоветоваться с Иисусом, как обыкновенно поступал в минуты сомнений.
— Что мне делать? — спросил дон Камилло.
— Смазать спину оливковым маслом, разболтанным в воде, и молчать, — ответил голос Христа из-под свода центрального алтаря, — нужно прощать тех, кто нас обижает. Таковы правила.
— Это-то понятно, — ответил дон Камилло, — но речь ведь не об обиде, а об ударе поленом.
— Ну и что, — тихо сказал Иисус, — разве обида, нанесенная телу, болезненнее, чем те, что наносятся духу?
— Так, Господи, но Ты должен учитывать и то, что, обижая меня, Твоего служителя, они наносят обиду Тебе. Я же не за себя болею, а за Тебя.
— А разве Я не больший служитель Богу, чем ты? И не простил ли Я тех, кто Меня пригвоздил к кресту?
— С Тобой невозможно спорить, Ты всегда прав, — подытожил дон Камилло, — Да будет воля Твоя. Простим им. Но Ты учти: если они распояшутся, видя мое смиренное молчание, и раскроят мне череп, ответственность будет на Тебе. Могу и примеры привести из Ветхого Завета…
— Дон Камилло, ты Кому собрался рассказывать о Ветхом Завете? А что до всего остального — Я отвечу. Ну и, будем откровенны, ты получил по шее не зря — будешь знать, как разводить политику в доме Моем.