И он начал рассказывать. О городах, в которых побывал, и где там останавливался, и как его кормили, и каких людей встречал, и какие музеи видел, и сколько зашибал денег. «Сначала, — говорил он, — я был просто ошарашен. Думал, что в раю очутился. А потом прошло полгода, и я заскучал. Я словно все время общался с детьми, но со злыми детьми. Что толку, что ты при деньгах, если тебя это не радует? Что толку в славе, если никто не понимает, что ты делаешь? Ты же знаешь, как я здесь жил. Я был человеком без родины. Случись война, и я загремел бы в концлагерь или же меня погнали бы сражаться за Францию. А в Америке ничего такого не могло быть. Я мог бы стать американским гражданином и жить себе поживать. Но я лучше рискну здесь. Даже если мне всего несколько лет осталось, эти несколько лет здесь большего стоят, чем целая жизнь в Америке. Да там для художника и нет настоящей жизни, так, существование, пока смерть не придет. Слушай, а ты не мог бы одолжить мне немного франков? Я опять на мели. Но я доволен. Снова занял мою мастерскую, теперь-то я оценил эту вшивую дыру. Может быть, хорошо, что я съездил в Америку, — только так я мог понять, какая здесь прекрасная жизнь. А раньше мне она казалась невыносимой».
Сколько же писем получал я в Париже от американцев, вернувшихся домой, — все пели одну песню: «Если бы я мог снова оказаться в Европе. Руку правую дал бы на отсечение, только бы вернуться. Я же не понимал, от чего отказывался». И так далее, и так далее, и так далее. И никто ни разу не написал мне, как он счастлив, что вернулся домой. Когда кончится война, начнется такой исход в Европу, какого старушка никогда не видела. Мы сейчас пытаемся объяснить катастрофу Франции ее вырождением. Есть в нашей стране художники и художественные критики, которые, пользуясь ситуацией, стараются с абсолютным бесстыдством внушить американской публике, что нам уже нечему учиться у Европы, что Европа, и в особенности Франция, умерла. Что за беспардонное вранье! Разгромленная и покоренная Франция сейчас жива более чем когда-либо. Ни военное поражение, ни экономическая катастрофа, ни политическое потрясение не могут прикончить искусство. Умирающая Франция дает и сейчас больше искусству, чем юная и могучая Америка, фанатичная Германия или обращаемая в новую веру Россия. А от мертвых народов: искусство не рождается.
Есть основания предполагать, что история большого искусства в Европе насчитывает двадцать пять тысяч лет. А если говорить о Египте, то говорить приходится чуть ли не о шестидесяти. Деньги не имеют никакого отношения к созданию этих сокровищ. И они ничего не сделают для искусства в будущем. Деньги исчезнут. Да и сейчас мы можем убеждаться в бесполезности денег. Не превратись мы во всемирный арсенал, притормозив тем самым грандиозное крушение нашей экономической системы, мы могли бы наблюдать великолепное зрелище богатейшей страны на Земле, подыхающей с голода на мешках собранного со всего мира золота. Война всего лишь заминка в грозном приближении неминуемого краха. Еще несколько лет у нас впереди, а затем все сооружение рухнет и поглотит нас. Миллионы вернувшихся в цеха по производству средств уничтожения проблемы не решат. Когда закончит свою разрушительную работу война, начнется другая работа, более радикальная и страшная, чем то, чему сейчас мы свидетели. По всей планете прокатятся революционные бури. Пожары будут свирепствовать, пока не обрушат сами основы нынешнего миропорядка. Вот тогда и посмотрим, кто окажется жизнеспособней. Увидим, одно ли и то же уменье делать деньги и уменье выживать. Тогда-то мы и поймем значение слов «по-настоящему богатый».
Я должен был исколесить огромное пространство нашей страны, прежде чем ощутил желание засесть за эту книгу. Представляя себе, что мог бы я увидеть на протяжении этих десяти тысяч миль в Европе, Азии или Африке, я чувствую себя так, будто мне подсунули пустышку. Иногда мне думается, что лучшие книги об Америке написаны теми, кто никогда не бывал в этой стране, книги представлений о ней. До того как я ввязался в эту поездку, я подумывал о том, чтобы описать некоторые места в Америке так, как они возникали перед моими глазами еще в Париже. Мобил был одним из таких мест.
А пока — вот вам хорошие новости — я беру вас с собой в Чикаго, в Мекку на Саут-Сайде. Утро субботы, и мой чичероне нанял автомобиль, чтобы показать мне достопримечательности. По пути мы остановились у блошиного рынка. Мой приятель объяснил мне, что он вырос здесь, в этом гетто, и хотел бы найти место, где стоял его дом. Теперь там пустырь, участок на продажу. Акры и акры таких участков встречаешь на Саут-Сайде. Похоже на опустошенную Мировой войной Бельгию. Если не хуже. Я сравнил бы это с изъеденной кариесом челюстью: что-то выдрано, что-то искрошилось само по себе, что-то обугленно чернеет…Здешний блошиный рынок вызывает воспоминание скорее о Кракове, чем о Клиньянкуре, впрочем, все барахолки в каком-то смысле одинаковы. Мы на заднем дворе цивилизации среди обломков и осколков имущества, от которого отказались наследники. Тысячи, сотни тысяч, может быть, миллионы американцев все еще настолько бедны, что вынуждены копаться в такой требухе в поисках самых необходимых предметов. Ни ветхость, ни изъеденность ржой, ни явная залежалость не отпугивают этих голодных покупателей. Вы скажете, что двадцатипятицентовый магазин может удовлетворить самые скромные запросы, но двадцатипятицентовые магазины на самом деле дороги, вы очень скоро убедитесь в том, как недолговечны тамошние товары. Толчея ужасная, приходится как следует работать локтями, продираясь сквозь это скопище. Это как берега Ганга, захваченные тысячами паломников, только запах здешний совсем не напоминает о священных местах. Мы кое-как проталкиваемся сквозь толпу, и вдруг мои ноги отказываются идти — настолько я поражен открывшимся зрелищем. Американский индеец во всех своих регалиях прямо на середине улицы. Он продает «змеиный жир». И тотчас же забываешь о других несчастных изгоях, мающихся вокруг среди грязи и паразитов. «Этот мир я никогда не создавал», — написал Джеймс Фаррел. Ну так вот, он здесь стоит, подлинный автор этой книги, — пария, чудище, торговец шарлатанским снадобьем. На том самом месте, где когда-то паслись бизоны; теперь оно устлано треснувшими горшками, ржавыми кастрюлями, дряхлыми часами, разломанными люстрами, сапогами настолько изношенными, что от них даже игорот отвернется с презрением. Конечно, стоит пройти несколько кварталов, и вы увидите другую сторону медали — великолепные фасады Мичиган-авеню наводят на мысль, что весь мир состоит из миллионеров. Ночью вы можете посмотреть на освещаемый прожекторами огромный монумент в честь Жевательной Резинки и подивиться, что к столь монструозной архитектуре стараются привлечь ваше особое внимание. А если вы отклонитесь от верного пути и спуститесь по ступеням, ведущим к тыльной части сооружения, и, прищурив глаза, напряжете свое воображение, вы увидите себя опять в Париже, на рю Брока. Правда, здесь нет Бубу, но вы, возможно, напоретесь на кого-нибудь из экс-дружков Аль Капоне. Это должно быть потрясающе — быть ограбленным в сиянии ярких прожекторов.
Едем дальше по Саут-Сайду, иногда выходя из машины размять ноги. Интересную эволюцию претерпевают эти места. Шеренги старых домов охвачены с флангов незастроенными пустырями. Гостиница сомнительной репутации торчит, как руина цивилизации майя среди пожелтелых клыков и белых, как мел, зубов. Некогда респектабельное местообиталище уступлено теперь темнокожему люду, «освобожденному» нами. Нет отопления, нет газа, нет водопровода, нет ничего, кое — где нет даже стекол в окнах. Кто же владеет этими домами? Лучше слишком не допытываться. Что будут с ними делать, когда черные съедут отсюда? Снесут, разумеется. Федеральная Жилищная Программа. Проекты многоквартирных домов… Я думаю о старой Генуе, одном из последних портов Европы, увиденных мною по пути в Америку. Она очень стара, эта часть города. Ничем особенным она не может похвастаться. Но какая разница между трущобами Генуи и трущобами Чикаго! Даже армянский район в Афинах лучше этого. За двадцать лет беженцы из Армении сделали своим квартал, в котором осели эти ставшие козлами отпущения люди.